Я не любила колец; почему оно очутилось тогда у меня на руке? Он, смеясь, надел его обратно, полез в карман, достал оттуда другие кольца, стал примерять их мне на палец, но я только улыбнулась и отдала их назад. Может, кольца были не моего размера, уже не помню, но только я не хотела их принять. Тогда он выпустил меня из объятий и собрался уходить.
Я в отчаянии бросилась за ним, схватила за край шинели, не отпускала. Он что-то объяснял, я не понимала. Он вышел, а я, крадучись, пошла следом, потому что чувствовала, что должна пойти за ним. А он подошел к навозной куче, остановился и стал мочиться. Оглянулся, заметил меня и рассмеялся.
Он вернулся ко мне, опять обнял, я сделала ему знак подождать, зашла в уборную, встала на унитаз, ведь садиться на него уже давно было нельзя. То же самое было в Миндсенте, в домике лесника: как только появлялись русские, уборная сразу же оказывалась загаженной до безобразия: они справляли нужду не только в унитаз, но и мимо, рядом, куда угодно. Грязь такая, что на сиденье не то что сесть - встать некуда. В общем, я помочилась стоя и только тогда поняла: бывает, что и пописать забываешь, если боишься или нет времени.
Я подошла к нему, он подождал меня и отвел обратно в дом, долго рассказывал что-то по-русски, но я ничего не понимала. Надел мне на голову свою меховую шапку, чтобы я не мерзла, а когда я стала дрожать, накинул на меня фуфайку. Так мы просидели до утра. Та ночь была лучше, чем другие, хотя я все время боялась, что он оставит меня одну и тогда остальные снова на меня набросятся.
А что было в это время с Мами и остальными женщинами?
Это случилось еще в самом начале. У Мины были длинные волосы, и кто-то из солдат потащил ее за собой, намотав волосы на руку. Мина кричала, звала меня; я подбежала. "Помоги!" - умоляла она. А я тихо сказала: "Иди!" Мина пошла, то есть ее повели.
Может быть, это было еще до того, как взяли меня? Или в ту же ночь? А может, вечером? Впервые - или не в первый раз?
Маленькая Марианна избежала общей участи: на губах у нее появилась пена, глаза выкатились из орбит. Это ее и спасло. Но бабушку ее взяли. Наутро бабушка с гордостью говорила: "Я дисциплинированная".
Нас это рассмешило.
Я ходила к знакомому чакварскому врачу, он успокоил меня: если идет кровь, значит, заразы можно не опасаться. На самом деле все наоборот, но чем он мог помочь мне? Ничем.
У нас всех шла кровь, а смыть ее мы не могли. Пытались подмываться тайком, в снегу.
Сколько еще ужаса выпало на нашу долю там, в доме приходского священника, даже не помню. Декан куда-то пропал. Наверное, не выдержал, что унесли его персидские ковры и серебряный сервиз и все перевернули вверх дном. Потом исчез капеллан; в доме остались одни мы, женщины, да еще старый югославский священник. И расквартированные русские солдаты.
Иногда русские воровали у нас, иногда мы таскали у них то одно, то другое. Или наоборот: мы воровали, а они таскали у нас то одно, то другое. Вещей становилось все меньше. Мамика сказала мне: "Послушай-ка, вот эту пару ботинок я спасу. Один положу в подвал под картошку, другой спрячу за зеркало". Но Мами ошиблась. Ботинок, который был за зеркалом, исчез. Напрасно мы вытащили второй из кучи картошки, в одном ботинке ходить все равно нельзя.
Однажды в подвале, куда мы к тому времени переселились (обитали мы на вершине картофельной кучи, которая постоянно уменьшалась, потому что картошку ели русские, да и мы тоже), нас хотели расстрелять, не знаю почему. Всех четверых поставили к стене - Мамику, меня, Мину (кто был четвертый?) и сказали, что расстреляют. Первая пуля попала в стену рядом со мной, я обернулась и рассмеялась им в лицо. Уже когда нас ставили к стенке, я чувствовала, что это неправда, внутренний голос говорил мне: неправда. Когда первая пуля попала в стену, я знала это наверняка - головой, умом. Не может быть, чтобы русский солдат не попал в цель из автомата, если цель - в трех метрах, у стены. Они так поразились, когда я обернулась и рассмеялась, что сразу опустили оружие. Подошли к нам, хлопали меня по плечу и хохотали: браво, браво! Им понравилось. Что именно? Их шутка, моя смелость и интуиция, их собственная дикость или же вся эта комедия?
Конечно, они нашли все, что мы спрятали: и в колодце, и в навозной куче, и в земле. Тыкали в землю палками и копали там, где мягче, - и находили спрятанное. А мой ящичек стоял под кроватью, я о нем позабыла.
Однажды ночью я выпрыгнула в окно. Не помню, когда это было: в ту ночь, когда загорелся дом, или в другой раз, и не помню, почему убегала от них; но я в самом деле выпрыгнула - босиком, в одном платье. Прямо на снег. Перемахнула через ограду и побежала. Филике - за мной. А они стреляли мне вслед.
Они буквально окружили меня автоматными очередями.
Это было настоящее представление. Ведь из автомата трудно промахнуться - целиться не обязательно, надо просто выпустить очередь в нужном направлении: хоть одна пуля да попадет в цель. Но обстрелять - для этого нужно умение, надо следить, чтобы ни одна пуля не попала в цель. Это даже меня забавляло. Я даже оглянулась на секунду, смеясь. При этом я старалась бежать в ровном темпе, чтобы не попасть под шальную пулю. Следом, не отставая, бежал Филике. Умный, добрый пес! Филике, Филике... Даже сейчас, как вспоминаю его, маленького, палевого, мне становится грустно; до сих пор в глазах каждой таксы я ищу его взгляд. А ведь ему сейчас легче: его нет в живых; может, всем легче, кто погиб...
В общем, Филике бежал точно позади меня, а я старалась бежать в ровном темпе - из-за него тоже, чтобы им не удалось подстрелить его. Почему я хотела, чтобы в меня не попали? Ум был здесь ни при чем. В такие моменты о смерти не думаешь - просто бежишь инстинктивно, слыша свист пуль и норовя от них увернуться.
Я искала, где спрятаться. Никто не хотел пускать меня в дом. Все боялись: я была молодой, девятнадцатилетней{6} женщиной, и они знали, что русские не раз таскали меня к себе. Значит, они снова могут явиться.
Я умоляла пустить меня хотя бы в хлев, позволить приютиться рядом с коровами. Нет, нет. В подвал? Нет. Я обещала, клялась: совру, что проскользнула к ним, когда никого не видела.
Никто и во двор не хотел меня пускать: даже врач, даже те несколько приятелей Яноша, которых я знала.
Я промерзла до костей, пришлось возвращаться домой. Филике был рядом. Я не смела войти, ночная улица казалась более безопасной. Совсем замерзнув, я села на ступеньку у дверей, Филике лег около меня, а я, чтобы согреть его, положила на него ноги, потом, чтобы самой согреться, посадила его к себе на плечи, на шею. Филике много раз защищал меня от холода, не давая замерзнуть. Понимал ли он, что делает?
Потом, в одну из ночей, когда всеобщее безумие достигло предела (к тому же часть дома горела, туда попала бомба), какой-то русский солдат сжалился надо мной, увел оттуда. Я позвала и Мамику, солдат позволил мне взять ее с собой. Мы - русский солдат, Мамика и я - шли зимней ночью, в комендантский час, через площадь перед церковью. Он привел нас в какой-то подвал. Глубокий спуск с деревянными ступеньками, маленький сводчатый тамбур, за ним - винный погреб, огромный, как зал. Да, вот и он! На полу лежали люди - шестьдесят или семьдесят, тесно сгрудившись, посередине - узкий проход, и одна еще более узкая дорожка справа - там лежали в два ряда. Наверное, им - тем, кто спал, - показалось странным, что нас привел русский солдат. Светила одна-единственная керосинка. Мами дали стул, на нем она и просидела до утра. Я не могла держаться на ногах от усталости, легла под единственный стол в подвале, у входа, только там оставалось немного места. Пол был влажный, в какой-то жиже. Я натянула на голову свое зимнее пальто с капюшоном и уснула, свернувшись в комочек.
Видно, во сне я выпрямилась: утром, когда стали просыпаться, кто-то наступил мне на голову. Зажгли спичку, какой-то мужчина воскликнул, наклонившись ко мне: "Девушка! Молодая девушка!" Стали спрашивать, откуда я. Я ответила: "Из Коложвара". Они рассмеялись: "Что, прямо оттуда?" Тогда я выбралась из-под стола и сказала, что не оттуда, а из дома священника. Воцарилась мертвая тишина: видно, здесь знали, что там творится, но нас не выгнали. Здесь все были беженцы.