"Неправда, - сказала я Мами, - я знаю, что это неправда". Я ужасно боялась, дрожала, но душой чувствовала, что это неправда, или хотела в это поверить. Не знаю точно, как это было, помню только, что повторяла про себя: неправда, неправда, неправда.

После того, как увели мужчин, стало ясно, что в деревне что-то неладно, часовой у дома исчез. (Я просила женщин на ночь собраться в одной комнате, так безопаснее. Но они отказались: кое-кто из них намеревался принести из подвала свои пожитки и держать при себе, а тогда места на всех не хватило бы.)

У меня был ящичек из тонкой жести, снаружи обклеенный цветной бумагой, наподобие современных коробочек из-под чая. В нем лежали старинные золотые украшения, которые я получила на свадьбу от тети и родителей, - прекрасная работа трансильванских ювелиров, вековой или полуторавековой давности. Тяжелые золотые вещи, пара драгоценных камней и прочее, а сверху три чайные чашки и блюдца китайского фарфора, полученные от Яноша, - он привез или прислал их с русского фронта. Фарфор был завернут во что-то мягкое, вроде соломы, и стоял на самом верху.

Через пару дней после исчезновения мужчин мы собрали свои пожитки и стали их прятать... Серебро опускали в колодец, более или менее дорогую одежду закапывали в навозную кучу, драгоценности запрятывали в кровати, да мало ли еще куда. Свой ящичек я задвинула под кровать югославского священника, которого часто навещала, кормила, ухаживала за ним.

Так как женщины не хотели оставаться в одной комнате, мы разошлись по дому. Уже смеркалось. Я сидела с Мами в нашей комнате, мне было страшно. Тишина, в камине горел огонь, как раз в этот момент не стреляли.

Вошли трое русских и сказали по-румынски, чтобы я шла с ними. Я точно поняла, чего им надо, не знаю как, но поняла.

Мами я сказала, что меня ведут в больницу - помогать ухаживать за ранеными. Мами посмотрела на меня, проговорила умоляюще: "Не ходи, деточка, не ходи! Не ходи с ними, они сделают тебе плохо". Я сказала им, что меня не отпускает мать (не хотелось говорить: "свекровь"). Тогда они показали на угол обитой железом печной заслонки: если я не пойду, они расшибут Мами голову. (Закрыв глаза, я до сих пор вижу эту печную заслонку.) Это они сказали по-румынски. А я - Мами, по-венгерски: раненых много, надо идти.

Я надела сапоги, повязала платок, потом развязала и снова завязала, развязывала и завязывала, чтобы выиграть время. Пока стояла, слышала, как что-то стучит об пол: это был мой собственный каблук, так я дрожала.

Тогда я обняла, расцеловала Мами, сказала ей: пробуду там до тех пор, пока нужна помощь. Мами посмотрела на меня и расплакалась.

Мы вышли в L-образный коридор. (Когда русские увели наших мужчин, они тоже встретили их на сгибе буквы "L".) Когда мы дошли до середины коридора, я, не говоря ни слова, яростно набросилась на них. Я пинала, колотила их изо всех сил, но в следующую минуту очутилась на полу. Никто не произнес ни звука - ни они, ни я; мы боролись молча. Меня оттащили в кухню и там так хватили об пол, - видимо, я опять хотела защищаться или нападать, - что голова моя ударилась об угол мусорного ящика. Он был из твердого дерева, как и полагается в жилище декана. Я потеряла сознание.

Очнулась я в большой внутренней комнате декана. Стекла были выбиты, окна заколочены, на кровати не было ничего, кроме голых досок. Там я лежала. На мне был один из русских. Я услышала, как с потолка громом ударил женский крик: мама, мамочка! Потом до меня дошло, что это мой голос и кричу я сама.

Как только я это поняла, я перестала кричать и лежала тихо, неподвижно. Я пришла в сознание, но не чувствовала своего тела, как будто оно затекло или замерзло. Да мне, наверно, в самом деле было холодно - голой ниже пояса, в нетопленой комнате без окон. Не знаю, сколько русских насиловали меня после этого, не знаю, сколько их было до этого. Когда рассвело, они меня оставили. Я поднялась. Двигаться было трудно. У меня болела голова и все тело. Сильно текла кровь. Я не чувствовала, что меня изнасиловали; ощущала только, что избита, искалечена. Это не имело никакого отношения ни к ласкам, ни к сексу. Это вообще ни на что не было похоже. Просто сейчас, когда пишу эти строки, я понимаю, что слово точное - на-силие. Вот чем это было.

Не помню, тогда или в другой раз, но они увели с собой всех. Даже Мами. Я еще могла это вынести, ведь я была уже замужняя женщина, но Мина - она была девственницей. Проходя по дому, я набрела на нее, услышав плач; она лежала на цементном полу в какой-то каморке. Я вошла к ней. "Налево лучше не выходить, - сказала она, - там еще русские есть, они опять на нас накинутся".

Мы хотели вылезти в коридор через окно, чтобы попасть обратно к Мами. Я пролезла, Мина за мной, но она была полнее меня и застряла. Я залезла обратно через другую створку узкого трехстворчатого окна и стала проталкивать ее сзади. С ней так грубо обошлись, что даже ноги ее были в ссадинах. Когда я толкала ее голую задницу - она и застряла в проеме, - мы даже смеялись. Не знаю почему, но удержаться было невозможно. Снаружи мы кое-как собрались с силами и прокрались к Мами. Тогда ее забрали или в другой раз? Сейчас в голове у меня все перемешалось: ночи, дни, что когда происходило, какие войска и когда захватывали деревню, русские это были или немцы, когда нас обстреливали, когда было тихо. Сегодня уже ничего нельзя утверждать наверняка. Тогда тоже.

Когда меня увели в первый раз - об этом я узнала позже, - Мами с криком и рыданиями отреклась от Бога, прокляла его. С того дня она порвала с религией. Лишь много позже я заметила, что она не ходит в церковь. Молилась ли она еще когда-нибудь - не знаю.

(Теперь я понимаю, почему в Израиле - прошлым летом - встречала столько атеистов.)

И к гинекологу мне так и не удалось ее отвести, а ведь ее заразили, заразили нас всех. Разве узнаешь, когда и кто?

Другой раз ночью к нам ворвался целый отряд, тогда нас повалили на пол, было темно и холодно, вокруг стреляли. В памяти осталась картина: вокруг меня сидят на корточках восемь - десять русских солдат, и каждый по очереди ложится на меня. Они установили норму - сколько минут на каждого. Смотрели на наручные часы, то и дело зажигали спички, у одного даже была зажигалка следили за временем. Поторапливали друг друга. Один спросил: "Добре робота?"

Я лежала, не двигаясь. Думала, не выживу. Конечно, от этого не умирают. Если только не ломается позвоночник, но и тогда умираешь не сразу.

Сколько прошло времени и сколько их было - не знаю. К рассвету я поняла, как происходит перелом позвоночника. Они делают так: женщину кладут на спину, закидывают ей ноги к плечам, и мужчина входит сверху, стоя на коленях. Если налегать слишком сильно, позвоночник женщины треснет. Получается это не нарочно: просто в угаре насилия никто себя не сдерживает. Позвоночник, скрученный улиткой, все время сдавливают, раскачивают в одной точке и не замечают, когда он ломается. Я тоже думала, что они убьют меня, что я умру в их руках. Позвоночник мне повредили, но не сломали. Так как в этом положении все время трешься спиной о пол, кожа со спины у меня была содрана, рубашка и платье прилипли к ссадине - она кровоточила, но я обратила на это внимание лишь потом. А тогда не замечала этого - так болело все тело.

(Мы с Миной не раз задумывались, сколько же минут, сколько солдат пришлось на ту ночь. Ее тоже насиловали - в другой комнате. И почему все время на полу?)

Деревня была под огнем, вокруг непрестанно громыхало, трещало.

Однажды пришел какой-то офицер, он пожалел меня, посадил к себе на колени, укрыл шинелью, баюкал. Я ждала, когда он меня изнасилует; или, может, он уже успел меня изнасиловать и взял на руки или вырвал меня у кого-то из рук? Но точно помню: он ощупывал мою руку и смотрел, есть ли на пальцах кольцо. Зажег спичку и смотрел. Тогда я сняла свой перстень и отдала ему.

Папа когда-то носил его на мизинце - зеленый камушек в форме подковы, окруженный жемчужинами. Перстень был женский, потому он и носил его на мизинце. Почему папе нравилось носить на мизинце женский перстень?