Когда все возможности розовой книжки были нами исчерпаны, мы стали сами рисовать картинки на тему "Зайчиковой страны". По какой-то странной логике зайчики и в наших рисунках оставались невидимками, хотя в самом повествовании присутствовали, назывались по именам и все как полагается. Имена были на заячьем языке, и я их, разумеется, забыла, как и весь этот язык.

Мне самой до сих пор непонятно, почему мы не рисовали этих коренных обитателей "Зайчиковой страны". Мне хотелось бы думать, что мы таким образом берегли эту свою страну от самовольного вторжения взрослых, не хотели указывать им путь, оставлять, так сказать, дорожных знаков, которые они могли бы понять, глядя на наши рисунки. Может быть, эту меру предосторожности подсказали нам сами зайчики.

Как бы там ни было, со временем наши рисуночные сочинения перешли из "Зайчиковой страны" в наш обычный мир. Мы стали рисовать походы в гости к подруге, поездки с родителями в город за покупками (дальше следуют подробное описание игрушечного отдела большого супермаркета и сцена с выбором мороженого в кафе). Наступила эпоха строгого реализма. "Зайчиковая страна" cкрылась от нас. Мы стали для нее слишком большими. Сари жалко; она потеряла эту страну рано. Она ее даже толком не помнит. А ведь могла бы побывать там и без меня, ее-то возраст был еще вполне заячьим. Но в то время я была для нее безусловный лидер и она предпочитала всегда следовать за мной.

Когда же наши сочинения стали принимать письменную форму?

Это случилось после того, как в нашу жизнь прискакали лошади и приволокли с собой целый поток соответствующей литературы. Тогда мы и стали писать "романы". Процесс происходил под звуки любимой нами тогда итальянской эстрадной музыки. Я сидела перед экраном - увеличителем для слабовидящих, Сари - на полу. Потом делали перерыв и читали друг другу свои труды. По неписаному закону ругать произведение сестры не полагалось. Можно было только хвалить или слабо критиковать второстепенные детали. И это при том, что во всем остальном мы не щадили друг друга. А тут вдруг картина полной политкорректности налицо. Ерзали, ерзали, подавляли зевоту, но что-нибудь да придумывали хвалебное. И верили. А зря! Может быть, жестокая критика сыграла бы свою живительную роль в нашем писательстве. А может, и нет.

Писали мы по-разному. Для Сари главным было описание обстановки, для меня - сюжет. Стискивая зубы, подталкивала вперед старый, уже опостылевший сюжет сквозь кляксы, помарки и перечеркивания, стремилась поскорее привести его к логическому концу, чтобы начать с чистой совестью новую книгу. Сари себя этим не утруждала: безмятежно начинала каждый раз с начала. Ее романы были в самом прямом смысле слова однодневками. Каждый раз она придумывала новых героинь, давала им имена (обычно английские, в отличие от меня, предпочитавшей имена отечественные), решала, сколько в семье сестер (обычно четыре, опять-таки в отличие от меня, которая любила одиночек), описывала тщательно дом и сад, конюшню и, конечно, лошадей. Она приступала к работе, понятия не имея, что будет дальше. Допустим, утром второго описываемого дня обнаруживается, что любимая лошадь украдена, так она страницы через три найдется, а дальше что? А дальше мои сдержанные, но обстоятельные похвалы и - новый роман.

Тогда я относилась к этой ее особенности немножко свысока. Теперь понимаю, что она поступала мудро: получала полную порцию удовольствия и, в сущности, ничего не теряла. Мои же честным потом вымученные сюжеты были на редкость убогие. Дурное подражание той пони-литературе, которую мы тогда поглощали лошадиными порциями.

Вроде бы три тетради я написала, то есть три "романа", страниц этак по тридцать. Четвертый остался в зародыше. По крайней мере две тетради сохранились до наших дней. Я бы их уничтожила, но мама против. Она дала мне эти тетради на хранение лишь после того, как я поклялась, что не выброшу их. Особенно ужасна вторая по счету тетрадь. Я написала этот "роман", когда училась в восьмом классе - самый тяжелый возраст. В школе мои дела шли хуже некуда, и похоже, что все свое бессилие я выливала, сама того не ведая, в повествование. Текст так и дышит злобой. Плюс полное отсутствие вкуса, плюс, к счастью, абсолютно неразборчивый почерк.

Первая тетрадь была чуть приличнее. Я даже показала ее тогда учительнице по финскому языку. Она хвалила, причем прочитав, судя по исправленной пунктуации, добросовестно. Когда одноклассники меня дразнили, она говорила: "Вы с ней будьте поосторожнее. У нее острое перо. Вот станет писательницей..."

Потом я стала сочинять одна: опусы на полученном от Общества слепых жалком подобии компьютера...

Один уже довольно поздний рассказ я отправила в журнал любителей лошадей. Читатели слали туда свои рисунки, письма, вопросы, стишки и т. д. и т. п. На этом фоне мой рассказ выглядел весьма солидным. Он и был напечатан. Никакого гонорара, естественно, не последовало, поэтому факт опубликования моего произведения прошел в семье незаметно. Сари рассказ этот раньше читала, а мама была занята и, скорее всего, не запомнила этого события. Я почти уверена, что, покажи я этот рассказ маме, она удивится: "А что же вы мне раньше не показывали?" Вот, сохраняет же всякую дрянь и дрожит над ней, а журнал с рассказом валяется где-то в шкафу среди хлама, который уже никому не нужен.

Кстати, кроме этого рассказа, моя оригинальная проза так нигде больше и не напечатана, ни в Финляндии, ни в России. Только переводы да пара финских стихов. Сочинительство, теперь уже на двух языках, в стол...

С лошадиной темой я завязала только в университетские годы, когда верховой ездой уже не занималась. Написала свой лучший рассказ на эту тему.

А розовая книжка, с которой все началось... Как-то она попала мне в руки, я впервые стала читать мамины записи и не удержалась от внесения своей корректуры. Уж не знаю, зачем мне это было нужно. Хотела ли я отомстить за свою писательскую нереализованность? Вряд ли. Мне было тогда только восемнадцать лет - и о том, что из меня не выйдет писателя, я еще не знала. Разве только смутно догадывалась.