Унамуно -- один из тех, перед кем испанское правительство в самом большом долгу.

Значит нет в том ничего странного, если кто-то из пишущих в Чили или в Аргентине напомнит испанским правителям, что значит для нас и для Испании Унамуно, уже пять лет живущий в изгнании. Не сделать этого, промолчать -значит отречься от родства. Ведь и на нас лежит ответственность за жизнь и благополучие Унамуно.

Человек, который пытался уловить в ветрах Андайи ароматы родной земли, имеет право на всю Испанию, не говоря уже о ста метрах собственного жилища.

- Вы не знаете Унамуно, если готовы допустить, что он согласится на милость диктатуры или что-то подобное, -- говорит мне приятель, прочитав написанное выше. -- Он не ступит на землю Испании как Унамуно, кем-то милостиво облагодетельствованный; он вернется только как Дон Мигель де Унамуно в полном значении слова "Дон", ничем не обязанный тем, кого намного превосходит.

Это замечание приводит меня в замешательство. Так или иначе, пусть возвращается, пусть вернется на свою землю, которая без него будто лишена души, ведь в нем, как ни в ком другом заключена квинтэссенция Испании, неважно, говорит он, пишет, спорит или просто смотрит своим строгим и чистым взором святого гражданина.

Монпелье, август 1927 г.

Перевод В.Гинько

Четыре глотка воды

Ваш поэт Уолт Уитмен видел Мир, как нескончаемую лавину образов. И этот человек с тончайшей интуицией нисколько не заблуждался. А что такое наш мир, как не беспрерывный поток ускользающих, бегущих жестов, форм, действий? Но все, что исчезает, оставляет свой образ, который мы порой способны удержать, а чаще упускаем из виду. Днем и ночью низвергается водопад форм и красок. И всегда есть какой-то свет, который позволяет нам уловить образ. Всегда есть зоркое око совы, которое его поймает... А если верить астрономам, луч света, коснувшись Земли, уходит в бездну, унося с собой все, к чему прикоснулся и что увидел. Этот луч я бы назвала небесным Уитменом, собирающим для вечности все дела наши. Среди огромного скопища образов нас скорее привлекает все самое невероятное, самое красочное -дикий скалистый берег, яростная битва, пышная церковная служба, самолет в небе. Время идет и нашим притупившимся органам чувств постоянно нужна хорошая встряска, чтобы мы не остались равнодушными, чтобы могли радоваться.

При романтизме главенствовал, царствовал броский, пышный образ. Он был "главным блюдом" той эпохи, или стихотворением, чем-то вроде подземного толчка, который заставляет людей выскакивать на улицу... Наиболее популярными среди романтиков были именно те, кто истово малевал своей кистью горячечно-красные или огненно-рыжие образы, самые диковинные, какие только можно вообразить. На читателя, -- а он, как правило, мнит о себе высоко, -- такое собрание образов действовало, как пряная провансальская "bouillabaisse"{похлебка - фр.} или как крепкий алкоголь. То есть, их органы чувств всегда были во хмелю и пресыщении. Ярким краскам вторил словесный резонанс -- раскатистый, как выстрел.

Но столь долго насиловали "гром и молнию", что в конце концов наступила реакция. То, что случилось во Франции, я бы назвала "Верлен versus Гюго". В Латинской Америке поэт Рубен Дарио стал сворачивать головы слишком горластым петухам, у нас в Чили этим занялся Магальянес Моуре, человек чистейшей души. Эти отважные воители против истошных надрывных воплей в литературе взялись перевоспитывать, перестраивать наше зрение, стараясь сделать потоньше сетчатку глаза или попросту вернуть его в нормальное состояние. Не зря же один француз сказал: "Будете гнать природу -- она вернется галопом". И он прав! Футуризм тоже вернется в свое нормальное русло, когда будет выполнена его благая миссия, он -- поверьте! -откажется от роли "Terror de mares".

Признаюсь смиренно -- я тоже истовая, но верю, хочу надеяться, что не развожу кричащую мазню в своих стихах. Избави Бог! Вот уж чего недоставало!

Образ меня зачаровывает, как всех, как ребенка, как юношу, как старика. Да и сами мы -- всего лишь образ, мимолетный, тонкая соломинка, что длится не дольше вздоха в фокусе людских глаз. А уж что говорить о безмерном полотне космического света! Мы катимся в никуда, подталкиваемые новыми образами, и хорошо, если наши очертания, наш облик продлятся какую-то малость лет в зрачках чьей-то верной души -- души возлюбленного или друга.

Лирический поэт, он -- хранитель, защитник этих образов, что убегают от нас, он -- вечный подросток с туманным взором, который вертит так и эдак образ, что задел его, улетая в никуда. Поэт мнет-вымешивает его так старательно, с таким щемяще-сладостным чувством, о котором душа знает лучше, чем тело. Он ловит на лету движение, которое уже исчезло, и, оставшись наедине с самим собой, затевает из какой-то малой зацепочки, завитушки целую игру всяческих ситуаций, положений, которая может стать цирковым трюком, штукарством, а может -- настоящей драмой. Он гонит и гонит сок из своей души и тогда на многие дни, на годы остаются зелеными осенние листья. Поэт делает все это вовсе не из страха перед смертью, а потому, что всегда стремится к воскрешению.

Этот законченный эгоист способен воскресить и себя, и других. С помощью упорствующей памяти он сражается против собственной смерти и порой -- такое чаще бывает у великих печальников, у saudadosos -- достигает отчасти цели, лишь в том, что ему особенно близко.

Перечитывая поэтические антологии, я уже привычно отмечаю все эти уловки и маневры яростной битвы моих собратьев против распада, против полного растворения в небытии, как своего собственного, так и всеобщего. Я встречаю на страницах женщин в расцвете жизни -- теперь это жалкие старушенции, -- они там говорят, ходят... Я вдыхаю смолистый запах давно сведенных лесов и даже примечаю каких-то зверьков, что всего лишь на миг явились поэту. Все эти антологии -- воистину Долины Иосафата, которые украшены пейзажами, растениями, живыми существами. Поэты, похоже, изо всех сил пытаются спасти реку Творения, сохранить ее согласно замыслу Бога -полноводной и неизбывной.

Вспомните, друзья, о длинной веренице героев у Гомера, который, будучи слепым, удерживал, хранил в глубине своих голубоватых глаз все Увиденное и Услышанное, в те часы, когда вглядывался в себя самого, и, стало быть, в бедный род человеческий. Желая отомстить за свою полусмерть -- за слепоту, он раскалял до немыслимого жара окаменевших героев и воспевал, воспевал их, чтобы Воскрешение это длили и те, кто потом станет декламировать его строки.

А если обратиться к не столь отдаленным временем и перечесть все, что написал счастливчик Теннисон о лихих дамочках, которые его услаждали? Легко и радостно переходя от одной к другой, он, смакуя все в памяти, влюбленно говорит о них. Он вновь живет только ими, с ними, не дозволяя ломать их прекрасные образы, точно ветви цветущей сирени, в том неверном зыбком воздухе, который мы зовем -- Время.

Порой образы западают в нас в таком сумбуре, в такой толчее, как бывает в самой жизни. В другой раз они вдруг собираются по видам, по сходству, а то и выстраиваются в четком порядке, точно примерные школьницы или семейства каких-то растений. Что до женщин у нашего английского поэта, иногда они идут в хронологическом порядке, а чаще прихотливо, по примеру некоторых созвездий, ну скажем, Кассиопеи.

На самом деле, я собралась прочесть вам стихотворение, в котором нет ничего сверхъестественного ни по форме, ни по тону. Оно, вообще-то, о моей жизни, которая здесь выражена в четырех движениях, жестах, а по сути, в одном-единственном, какое мы делаем, когда пьем воду.

В тот день, когда я написала это стихотворение, мне именно так все и представилось -- в четырех движениях, в четырех образах, которые сошлись воедино.

В моей жизни было много человеческих рук и "рук" самой воды. Они помогли мне, вечной страннице, утолить жажду во всех четырех сторонах света. Этих рук -- не счесть! Да и зачем? Понадобилось бы сделать большую географическую карту. Быть может, однажды я расскажу о тех, кто вынес мне полную кружку воды, накормил за столом или под открытым небом, о тех, кто без опаски открыл мне двери своего дома и щедро угостил дарами Земли, и о тех, кто дал лишь глоток воды.