Если вдруг люди не захотят уходить в плаванье, лодки поплывут сами. И все на берегу закричат в голос, поняв наконец, что никогда не имели над ними власти, и что лодки, как сирены, -- дочери свободной морской стихии.

12 сентября 1927 г.

Перевод Э. Брагинской

Пять лет ссылки Унамуно

Я никогда не смогу понять, за что Дон Мигель был выслан из Испании. Ведь именно этот человек, органически неприемлющий всякие политические сборища, как никто другой далек от синдикалистского бунта. У него не было и не будет соратников, не говоря уже о сообщниках. На его прекрасном, одухотворенном высокими помыслами лице начертано отвращение к баррикадам.

Но коль скоро Унамуно не способен на подстрекательство к бунту, почему посчитали и считают до сих пор, что в Испании он опасен?

Там, в Саламанке, он каждый вечер говорил своим друзьям и писал в Америку, что диктатура тупа и допотопна; но то же самое (я это слышала сама) в Мадриде за чашкой кофе говорят все -- кто с иронией, кто с горечью, а правительство прибегает к массовым ссылкам, подобно Муссолини, выставляя себя на смех. Почему же диктатура Примо де Риверы, которая бахвалится тем, что не подписала ни одного смертного приговора, -- а это бесспорно существенный факт -- упорствует в своей откровенной жестокости по отношению к этому благородному человеку?

Он говорил мне, что в его "деле" проявилась мелкая, не мужская злоба, подобная мышиному укусу. Действительно, упорное преследование достойного мужа, всякое насилие по отношению к которому в высшей степени отвратительно, совершенно не отвечает представлениям о мужском разуме и доблести.

Его кафедра в Саламанке два или три года пустовала. Испанские профессора отказывались занять его место, и, надеюсь, их решение останется в истории нашего времени как один из немногих светлых эпизодов. Ведь были же среди возможных претендентов неустроенные, прозябавшие в бедности люди (а бедный в Испании -- воистину бедняк); были профессора, пусть не столь эрудированные, как Унамуно, но вполне подготовленные к работе в знаменитом университете; те и другие избежали соблазна занять кафедру своего коллеги, славного талантом и глубокой просвещенностью. Подлинно испанский, рыцарский поступок. Он восхитил меня больше, чем подвиги Сида. Увы, в конце концов кандидат все же нашелся, и, к несчастью, им оказался некий священник. Вакансия была занята, но горе профессору с подобной тенью за спиной! Этот безумец, кем бы он ни был, погубил одну из самых благородных коллективных акций.

Более чем сомнительно, что Унамуно мог бы, живя в Испании, серьезно угрожать диктатуре: создать, к примеру, новую оппозиционную партию или подталкивать к действию уже существующие; зато с первого взгляда ясно, что во Франции одна только история с высылкой, наделавшая столько шума в прессе и литературном сообществе, нанесла ей сокрушительный удар.

Французская публика, исключая испанофилов, -- а их не наберется и трех десятков -- прежде даже не ведала о существовании Унамуно, как до сих пор она не знает Эсу ди Кейроша, прожившего в Париже целую вечность. Дон Мигель не стал искать ни переводчиков, ни издателей. Всем известны его щепетильность в литературных делах и презрительное отношение к искателям славы, этой грязной сводни. И что же! Без всяких усилий - а желание облегчить свою участь было бы вполне оправданно - он тем не менее очень быстро обрел в Париже множество издателей, благосклонную критику и настоящий успех. Его книги переводятся одна за другой. Милостивая рука Господа смягчила нанесенные ему удары, даровав благожелательное внимание достойных. Теперь вместе с другими испанцами - Валье Инкланом и Гомесом де ла Серной -- он занял прочное место в здешнем языковом пространстве, где никогда не проявляли расточительной щедрости к своим соседям. Только что получивший здесь известность шестидесятилетний писатель принят как достойнейший представитель всюду еще недооцененного языка. Таким образом, Дон Мигель, которого какой-нибудь бесноватый крикун называет "врагом нации", служит Испании, умножает ее славу, воплощает ее как большой художник и высоконравственный человек.

В стране такой завидной просвещенности, как Франция (да хранит ее Бог, и да не вселится в нее фашистский бес), статус изгнанника что-то добавил к собственно литературному успеху; не следует однако повторять бредни тех, кто заявляет, что успех Унамуно объясняется его политическим радикализмом. Какая нужда писателю его масштаба затевать политическую кампанию и получать затем сомнительные лавры. Еще следует остерегаться зависти: она тоже была бы не прочь запятнать чистый клинок его успеха.

Он отнюдь не заискивает перед литературной столицей, в которой принят с почестями; напротив, беседуя с ним, чувствуешь, что перед тобой испанец до мозга костей, испанец здесь, на земле, и на небесах...

Он способен воздать должное другим народам. Чего ему не дано - так это любить руки, не знающие кастильского жара, равно как добродетели с чужими именами: взвешенность, размеренность, здравый смысл -- этим добродетелям он не обучен и не усвоит их никогда.

Мне рассказывали, что от своего парижского дома (мрачной и почти нищей квартиры) он добирался на метро до кафе, где сходились испанцы и местные испанофилы, и возвращался оттуда тем же путем, не замечая Парижа, не интересуясь его мюзик-холлами, фантастически равнодушный к этому "городу наслаждений". Однажды, вконец уставший от бульваров и Площади Карусель, он отправился в свою почти испанскую Андайю. Из стихотворений, родившихся там, одно я не могла читать без слез, оно будто частица этого шестидесятилетнего сердца, крепкого как чилийский альгарробо.

Кто-то говорит: он уехал в Андайю, чтобы, воспользовавшись первой же смутой, перейти границу.

Нет, он уехал туда, чтобы быстрей получать письма родных, а главное, чтобы увидеть, наконец, в этом пиренейском городке лица, дома, вещи, обычаи, напоминающие родину. Патриоты от "Кадисского марша" никогда не поймут трагедии этого человека, который бичевал изъяны своей нации, но жил для своих соотечественников, любя родину, как любят единственную женщину; повторяю, они никогда не поймут этой скрытой смертельной тоски. Будь он из породы слабых, день за днем изливал бы свою скорбь не бумаге, взывая к жалости врагов. Но он в высшей степени мужествен; лишь изредка, как, например, в страстной речи о Монтальво -- еще одном бичевателе -- горечь пробивает непроницаемую броню сдержанности и прорывается горлом.

Там, в Саламанке, городе, который мог бы зваться его именем, он жил в ладу с тремя четвертями Испании; с одной четвертью враждовал и продолжает враждовать... Унамуно, этот испанец до мозга костей, способный глубоко понимать и чувствовать Сервантеса, мистиков и героев своей земли, лишен родной почвы -- это ли не величайшая нелепость нашего мира!

В 1923-м многие из нас не приняли его ссылку всерьез. Проведет, мол, сезон у моря, подышит соленым ветром, полезным для легких. Но оказалось, что это не шутка, а реальность, чем дальше, тем все более тягостная. Мы, чья любовь к нему сродни благоговению, долго молчали в какой-то наивной вере, что человек его склада не может так просто умереть, что он иначе скроен, и с таким смерти справиться нелегко. Так вот, наш дорогой друг может уйти от нас во время этого бессмысленного испытания ссылкой, и тогда, у гроба придут запоздалые слова раскаяния и упреков.

Испания начала проявлять заинтересованность в сближении с Америкой, откуда с одобрением следят за инициативами Мадрида. Можем сказать без хвастовства: мы заслуживаем подобных усилий, ведь в Америке тоже начинает формироваться новое отношение к испанскому наследию... Происходит настоящая вторая испанизация Чили, Колумбии, даже Аргентины.

Но стоит напомнить, что на протяжении полувека единственная связь с забывшей нас Испанией поддерживалась и сохранялась ее писателями. Испаноамериканцу, который никогда не увидит Эскориала, который не знает истории, живую Испанию сначала являли Гальдос, Переда и Нуньес де Арсе, потом Унамуно, д'Орс, Гассет, Бароха и замечательное последнее поколение; они в известной мере сформировали наше новое мировосприятие и стали проводниками европейской культуры. Так что испанская политика ускоренного сближения, которую сейчас проводит король, в большом долгу перед каждым из тех, кто по-своему налаживал живую связь во времена нелепого взаимного отдаления и кто предотвратил -- а именно к этому шло дело -- полный разрыв. На официальном языке в таких случаях говорится "заслужить благодарность родины".