Мексиканский магуэй, убереги несчастного заблудшего индейца из великого рода ацтеков и майя от пьяного дурмана, таящегося в твоем сердце! Дай ему лучше сотню листьев для кровли, дай канаты и паруса для лодок! Пусть он отвезет плоды земли своей и станет богаче!

И пока чужие люди плывут к берегам Тихого океана, завоевывая новые и новые рынки, одари индейскую женщину нежной лаской твоего шелковистого волокна, пусть она своими руками соткет ткань для свадебного платья. Сними с индейского лица окаменелое уныние и горестные складки у рта, убери эти следы векового рабства!

Перевод Э.Брагинской

Страна, где не заходит солнце

Так случилось, что солнечный закат вдруг совершенно обессилел от похвал, которыми набита до отказа его смешная сумка из каких-то нелепых стекляшек.

Каждый человек, который мнит себя поэтом, да и все, кому не лень, теребили свою душу, пытаясь прочувствовать красоту заката.

В конце концов закат увяз в чем-то совсем отжившем, и устал, как чрезмерно захваленные люди.

А я его вообще не люблю. Я испытываю к нему настоящую ненависть за предательство: он, как осьминог, пачкает своей слизью благородную западную окраину неба и съедает его жизнь.

Я ненавижу его косой взгляд домашней воровки, когда она уводит от меня день, который был мне верен и не хотел покидать меня. Ненавижу его молчаливое коварство, с каким он незаметно сбрасывает свет, лежащий на моих коленях большим сияющим початком. Я со злостью гляжу и гляжу, как он ловко перескакивает с холма на холм Гренобля. Их двадцать, этих холмов, нет, больше, и свет отважный, свет совершенный, уходит, оставляя вместо себя какое-то вдовье творенье -- унылые сумерки.

А я не умею существовать без моего надежного дня. Нет у меня ни согласия со словом, ни твердой поступи.

На смену ему приходит час, что зовут робким, хотя на самом деле -- это час предательства, когда земля с ее четко означенными линиями, вдруг становится опасной: она точно дорога, что еще торится, она -- непроглядна, как морское дно. дерево кажется пирамидой из морских водорослей, волшебной сказкой, а мой каменный дом -- чем-то неназванным, в его двери никто не стучится, потому что он, скорее всего, не существует.

Куда же уходит этот Цыган закатов с сетью, полной красных рыбок и яванских апельсинов, которые я так люблю? Он показывает нам лишь спину с метой обмана, а лица его, обращенного к западному краю небосвода, никто никогда не видел.

Куда же уходит этот человек с лисьим, вкрадчивым шагом?

А вдруг в страну сильных людей, где непременно найдется смельчак, который повалит его наземь, как тщедушного воришку, и вонзит в него сверкающую шпагу Дня, да так, чтобы он не смог двинуться с места. И тогда на лицо, которое День покрывает поцелуями, не упадет даже слабая тень.

Там, где этот захваленный закат был побежден, живут стойкие мужчины и женщины -- на них можно положиться, они под стать стройному безгорбому кедру. Они не знают, что солнце должно прятаться, а, стало быть, им неведомо, что такое -- трусливое бегство. И они там живут, живут.

У них профиль суровых агав и ни одним из пяти чувств они ни разу не почуяли запаха грифов Смерти. И глаза их, умиротворенные светом, не поглядывают опасливо на край небосвода.

Напоенные тишиной белого полдня, они творят нескончаемые строки или ведут долгую борозду.

Когда-нибудь я, точно вор, за спиной другого вора, пойду по следу этого жалкого циничного заката, певца сумерек. Сначала по городу, где он всегда сутулится. Затем по склонам холмов, где он скачет ловким циркачом. Буду идти, пока мы не достигнем земли, на которой ему уготован конец.

В той стране, где воздвигли, словно прочную башню из серебра и злата, день безобманный, день с лебединой шеей, можно жить, не услышав ни единого слова о ночной тьме, которая размывает очертания горы и крадет двери у дома.

В той стране исполинского полдня у мужчин те же плечи, что и везде, но они все-таки шире, шире, потому что ничто их не сужает. А у женщины те же дела, что повсюду: они лежат в подоле ее платья, но под лучами белого солнца кажутся мраморными плодами, которые навсегда избавлены от коварной осени, что приносит одновременно и багрянец и червоточинку.

Перевод Э.Брагинской

Мексиканский кактус -- органо

Этот кактус, он как вопль иссушенной земли, ее язык, жаждущий влаги. Запорошенный горячим пеплом, он не знает радости, даже когда растет на орошаемой равнине. В его упорном бесстрастии сгустилась боль.

Он похож на большую восковую свечу, на вскинутую вверх руку, и потому в нем есть что-то человеческое.

Одинокий кактус-органо в безлюдном пространстве смотрится исхудалым аскетом, ушедшим в свои мысли.

Ему не дано такого счастья, как бамбуку или тополю, чья листва творит "смех Земли". Он не испытал той радости, какую приносит живой трепет листьев, и нет у него ветвей, которые сошлись бы треугольником для весеннего птичьего гнезда.

Его зелень мрачна и лишь на самом верху чуть посветлела от долгого зноя.

Он смотрится монахом-отшельником, равнодушным к своей внешности. И есть в нем спокойное презрение к красе небес, где играют облака.

Его чеканность подчеркивают четыре продольные борозды.

Органо исполнен благородства, когда стоит в одиночестве, но сразу что-то теряет в длинном ряду своих собратьев, образующих живую изгородь. Здесь он в неволе и потому грустит, седея от пыли проезжих дорог.

Но как он верно служит людям, думаю я, и проникаюсь к нему нежностью. Кактус-органо сторожит огороды индейцев -- единственное, что у них осталось от всех богатств древних ацтеков. Эти кактусы встают плотной стеной, чтобы уберечь маленький квадратик земли бедного крестьянина, чьи предки в далекие времена владели бескрайними просторами. Теперь у него отняли почти все, кроме, пожалуй, Солнца, его былого божества и тугих ударов ветра -- дыханья Кецалькоатля.

Защищайте, отважные кактусы, верные кактусы, вашего истинного брата-индейца, он такой кроткий, что не может обидеть даже своего врага. И такой одинокий, как те из вас, что стоят на самой вершине холма.

Перевод Э.Брагинской

Слово об алерсе -- чилийской лиственнице

Этот огромный алерсе, он, должно быть, видел нас в пору индейской вольницы, потом -- в колониальном утеснении, и видит теперь во времена Республики... Да и поди-знай, какие еще перемены в нашей истории ему доведется увидеть здесь, на земле Патагонии!

Может, это и есть тот самый алерсе, которого по велению всемогущего Токи взваливали на плечи тем, кто оспаривал право стать касиком. Как знать, скорее всего, тот самый...

Это дерево -- чемпион. Никто еще не побил три его рекорда. Никто его не превосходит ни в продолжительности жизни, ни в исполинском росте, ни в альпинизме, вернее в андинизме. Алерсе достигает шестидесяти метров, живет до шестисот лет, как старец Мафусаил, и прекрасно ладит с высотой три тысячи метров, а его красноватая макушка, точно пальцем, отчеркивает границу, которую заказано переходить деревьям.

Когда взбираешься взглядом по его стволу-колонне к самому верху, в глазах начинает рябить. А когда берешься считать его годы, то и дело сбиваешься. Вот уж кто бесспорно одерживает победу в марафонском забеге на продолжительность жизни! Он, этот ненасытный алерсе, жует и жует столетия с невозмутимостью Будды и продлевает себя во времени.

Когда ботаники говорят о нем, вернее, поют ему хвалу, они с особым пафосом расписывают его ствол, награждая эпитетами -- "величавый", "вельможный", "неповторимый". И действительно, ствол так хорош, что затмевает красотой свою крону, да и она, собственно, вовсе не слепит барочным каскадом листьев, как некоторые деревья-великаны.

Древние греки, на земле которых не было алерсе, назвали бы его "классическим". Богословы восхитились бы его цельностью, не задетой многоликостью язычества.

Как много теряют разные деревья из-за нелепой сумятицы листьев, -сказал бы алерсе. -- А я с головы до ног -- един! Един и в жизни и в смерти.