Авдейкина лопатка понемногу освоилась, все легче .проникала в верхний слой, вонзалась тверже, ухватистей, оставляла чистый красноватый срез. В штык детской лопатки открывалась под мусором городской жизни плодоносная суть земли - приобщением к тайне, о которой Авдейка не знал как сказать. Счастливыми глазами посматривал он на тетю Глашу и угадывал это знание в сноровистых движениях ее рук, сладко вонзавших лопату, в ритмичном волнении ее тела, необъяснимо родственного податливой земле. Мир был полон тайн, они возникали из ничего, как белые пузыри на ладонях. Первым их заметил Болонка. Он с восхищением ухватил Авдейку за руку и объяснил, что это волдыри и если их проколоть, то польется вода, а если не трогать, то получатся мозоли. Для пробы один волдырь прокололи, а из других Авдейка решил выращивать мозоли.

Самому Болонке не полагалось ни грядки, ни лопаты, ни волдырей, потому что, когда делили землю двора, он бегал от немцев. Болонка бегал в Сибирь, откуда вернулся в товарном вагоне с оборудованием. Еще у него был тиф, он часто бывает, когда ездят в товарных вагонах. Болонкой его прозвал кто-то из больших ребят, видевших такую лохматую собачку - до войны, пока их не съели. Прозвали его так в насмешку, когда он был острижен наголо и напоминал скорее наперсток, но к весне он оброс и вправду оказался похожим на лохматую, голодную и беспредметно озабоченную собачонку. Теперь Болонка любил показывать нос новым стриженым эвакуашкам. Поплевав для вида на ладонь, он тер голову и ужасно при этом смеялся. Но эвакуашки, настороженно бродившие вокруг насыпи, не отвечали. Держались они замкнуто, в повадках их сквозила мрачная подозрительность кочевья.

Авдейка радовался волдырям, тому, что родился здесь и не был в эвакуации и что папа его погиб на фронте. Большие ребята издали кивали ему, и сам Кашей, проходя мимо с лопатой под мышкой, потрепал по плечу и подмигнул оторопевшей Глаше. Когда он отошел, Глаша принялась стращать:

- Ты смотри, в сторонке от него держись, он бандит и тебя бандитом сделает.

- Я тоже хочу бандитом, - ответил Авдейка.

- Тьфу тебя! - воскликнула Глаша и, взглянув на мелкие, утопающие в руке часики, вонзила лопату в землю. - Ладно, пора мне, поковыряйся до обеда. А матери пожалуюсь. Былинка ты еще, куда подует, туда и рость станешь.

Авдейка вожделенно вцепился в тяжелую лопату, разом позабыв про волдыри.

- Эй, былинка, дай-ка лопату, а то я как дуну... - начал Болонка и набрал воздух, но, получив по шее, канул в неизвестность и там молчал, пока неожиданно не разразился истошным криком: - Червяк! Я червяка поймал!

Это был толстый красный червяк, убегать он не собирался, только сжимался и растягивался на месте.

На крик подошел барабанщик Сахан, странно торчавший из одежды. Руки его, белые и чистые, высовывались из рукавов куртки едва ли не по локоть, а короткие штанины обнажали белые полосы кожи над ботинками. Лицо его от работы побелело и презрительно сузилось. Опершись о лопату, он скосил взгляд на червяка и спросил:

- Варить станешь или как?

- Жарить! - неожиданно ответил Болонка. - В Сибири все червяков жарят.

- Ну-ну, - задумчиво произнес Сахан и нашарил в кармане спичку.

Он протянул было коробок Болонке, потом раздумал и сам одной спичкой поджег горку из прутиков, бумаг и прошлогодних листьев. В это время во дворе показались братья Сопелкины. Они играли в очередь за хлебом и поэтому передвигались гуськом, обхватив друг друга и медленно раскачиваясь. Последним выскочил из подворотни Сопелка-игрок, катящий перед собой тяжелую монету.

- Эй, Сопелки, идите глядеть, как эвакуашка червяков жрет! - позвал Сахан.

Катившаяся по асфальту монета брызнула золотом и погасла, очередь за хлебом распалась, и Сопелки сгрудились вокруг костра. Были они конопаты, рыжи и столь неотличимы друг от друга, что число их оставалось неизвестным всем, кроме матери, которую оно приводило в отчаяние.

Червяка жарили на осколке толстого стекла, придерживая ржавой железкой. Было тихо, червяк дергался, а потом затих, сморщился, и стекло под ним потемнело.

- Готов! - объявил Сахан.

Болонка смотрел на червяка и усиленно моргал. Глаза его заволакивало слезами, и червяки в них множились.

- Слабо? - спросил любознательный Сопелка. Болонка капнул на червяка слезой, и тот зашипел.

- Давай пополам, - предложил Авдейка и быстро откусил хрустнувшую половину. Червяк напоминал пережаренную свиную шкварку.

Убедившись, что Авдейка жив. Болонка внимательно прожевал оставшееся от червяка и повеселел.

- Я же говорил - ничего особенного, - заметил он. - В Сибири все едят, их там много. Давай еще, сколько есть.

Сопелки разбежались копать червяков, а Сахан поддерживал огонь. Болонка жевал.

- А что, Сопелки, помажем на вашу битку, что эвакуашка десяти не осилит? предложил Сахан.

- На эту? - спросил Сопелка-игрок.

Он вынул из кармана сточенную монету, плеснувшую солнечным жаром, подышал на нее и сунул обратно.

- Не можем,- ответил он. - Заграничная монета, такой не достать.

- Какая заграничная, когда там русские цифры стояли, - возразил любознательный Сопелка. - Один, десять, два, три - я помню.

Сахан усмехнулся.

- Наша или чужая, а мы ею хлеб у лесгафтовских выигрываем. И ставить не будем.

- Тогда по трояку скиньтесь. Вас тут теперь... - Сахан с некоторым затруднением пересчитал Сопелок, - семеро. Итого двадцать один набегает, очко. Съест - тут же отстегиваю, тепленькими. Идет?

- Денег нету. Тебе же и проиграли, - мрачно ответил Сопелка-игрок. - В долг если...

Сахан согласился, и Авдейка разбил руки. Болонка сосредоточенно жевал. Сахан глядел ему в рот и считал червяков, а Сопелки держались за черенок лопаты и не дышали.

Музыка, доносившаяся из растворенного окна, наполняла двор движением волнообразной стихии, из которой выделилась почти нестерпимая в своей хрупкости волна, вздымавшаяся над потревоженным пространством и рухнувшая наконец. Авдейка вздрогнул и огляделся. Бледные языки пламени тонули в солнечном свете, и костер угадывался только по нитям дыма над корчащимися червяками.

# # #

С грохотом захлопнув крышку рояля, Лерка поднялся и опрокинул стул. Струны загудели и смолкли. Лерка прошелся по комнате, болезненно ощущая ее ковровую тишину, остановился перед дремотным бухарским узором, силясь понять, что играл, а потом хватил по ковру кулаком. В луче солнца вспыхнула пушинка, и Лерка стал дуть на нее снизу, не давая опуститься...

Лерка теперь часто не узнавал, что играет. Годы, проведенные за беккеровским роялем, как-то сразу и окончательно выпали из опыта и остались как память о чужой жизни. Еще прошлым летом профессор готовил его к консерваторскому смотру молодых исполнителей, разучивая соль-минорный концерт Мендельсона и сонаты Моцарта. Он любил Лерку скрытной стариковской любовью, не позволял выступать перед аудиторией, и лишь однажды, с наивно скрываемой гордостью, показал его какому-то консерваторскому старичку. Он готовил Лерку к мгновенному и решительному триумфу, который должен был стать венцом его долгой преподавательской карьеры, графическим "фецит" старых мастеров на золотой кайме.

С женственной гибкостью Лерка овладел манерой игры учителя, но, увлекаясь, не выдерживал ее старчески изысканной точности, становился излишне свободен в трактовке, и тогда рука профессора начинала стучать о темноокий лак рояля. Но наконец профессору показалось, что его ученик готов: навязчивое стремление к импровизациям оставило Лерку, он стал восприимчив и послушен, точно выдерживал темп и сохранял наполненность звучания в самых бравурных пассажах. Импульсивная виртуозность его ученика обретала стабильность. "Четырнадцать лет, - думал профессор. - Все решается в четырнадцать лет. Я дождался. Я дожил до его четырнадцати".

Это было тем счастливым прошлым летом, когда Лерка тайно добывал продукты, деньги, подробную карту Сталинградской области, где нарывом взбухала война, когда он впервые жил подлинной жизнью, согласной с жизнью воображения. Так счастливо тогда все устроилось - загорелся Алеша Исаев, снедаемый постоянным возбуждением, присоединился Сахан, у которого запила мать, а наконец и Кащей, работавший теперь на тридцатом заводе. Поначалу он встретил Леркину затею с недоверием и насмешливо наблюдал за сборами ребят. У Кащея был опыт, он уже убегал в сорок первом году на фронт, который проходил тогда рядом, за Химками, но говорить об этом не любил. Все же он не выдержал и пришел на чердак к Сахану. Молча выложив четыре гимнастерки, хмуро сказал: "Не по мне тут фрайерить, не притерся. Выходит, с вами!" К концу июля все было собрано и место намечено, и на верный поезд навели их кореша Кащея, промышлявшие на вокзале.