В зале зажегся свет, проведенный соседом-электриком, все собрались уходить, но тут пустили учебную ленту про Вселенную. Разнесенная вдребезги каким-то страшным крушением, она наполнила экран светящимися шарами звезд, бесконечно давно потерявшими друг друга. Вокруг каждой звезды вертелись совсем незначительные шарики, один из которых называли Землей, что было странно и грустно. Эти неисчислимые шары разлетались в разные стороны и гасли, пропадая за экраном. Вселенная была темная и похожая на цирк.

# # #

Вечером на кухне под тлевшей вполнакала лампочкой с черными крапинками от довоенных мух дядя Коля развоцил примус. Авдейка ел холодную свекольную котлету и чувствовал смутную тяжесть.

- Скажи, дядя Коля, - спросил он, - правда это, что Земля - такой шарик темненький? Или только в кино так?

Дядя Коля подумал, провел пальцем по круглому лбу, оставив полоску копоти, и ответил уклончиво, что это правда, но в правде этой умозрительность и возвышенность воззрения. А проще - с самой Земли глазами не углядеть.

Авдейка не понял.

- Ну это как война, - объяснил дядя Коля, стирая копоть у осколка зеркала над Глашиным столом. - Идет ведь где-то, а от нас не видно.

Тут неожиданно затрепетал примус, и в кухню ворвалась тетя Глаша в распахнутом халате, с опухшим лицом и бесцветными, выеденными глазами. В горле ее клокотали слезы:

- Ты чему мальца учишь! Войны ему не видно! Всем война, а ему мать родна, спекулянт проклятый!

Дядя Коля оторопел, облизал рот и снова провел на лбу темную линию.

- Да вы не так поняли, уважаемая Глафира...

- Я тебе! Я тебе пойму, пузырь бесстыжий. Сидишь тут, белобилетник липовый, а там люди гибнут. Ванечка вот... Ваня... Ванечка...

Глаша зарыдала в голос, а дядя Коля ушел к себе в обиде и саже.

- Да что стряслось, Глаша? - слабым голосом спросила Иришкина мать, которая, когда не орала на Иришку, могла только шептать.

- Ванечку убили, летуна моего ненаглядного. - И, посмотрев на недоумевающую Иришкину мать, Глаша запричитала: - Ну еще беленький такой... Лейтенант, на истребителе летал. Ванечка... мальчик совсем... на Крещенье приходил, как же ты? И-и-и... - занялась она во весь голос, - не помнит, не помнит никто Ванечку...

Никто в квартире и правда не помнил Ванечку, как и других летчиков, приезжавших к Глаше. Они исчезали и возвращались неузнанными, как птицы на карниз. Авдейка помнил только, что прежде летчики сидели в кресле "ампир", а потом перестали и смущенно спрашивали в дверях Глафиру Павловну. Еще он помнил гимнастерки, которые Глаша чистила по утрам на кухне.

Вернулась с работы мама-Машенька и увела Глашу в комнату. Закрытые дверью, стенания потеряли причастность к Ванечке и Глаше, звучали грудным стоном самого дома. Авдейка спрятался от него под подушкой, потом вспомнил, что бабуся все слышит, лег с ней рядом, нашел уши под седыми прядями и накрыл их ладошками.

Теперь, когда фронт отодвинулся, летчики приезжали редко, и письмо из эскадрильи пришло неожиданно. Написали Глаше о Ванечке его товарищи вернее всего потому, что больше о Ванечке написать было некому.

- Я ж его... Я ж его как сына нежила, - говорила Глаша сквозь стоны обнимавшей ее Машеньке. - Радость мальчику... А самой-то, да мне и без надобности...

Она вдруг вскочила и рванула халат, откуда вылились крупные сильные груди.

- Глядь! - крикнула она. - Я бы ими десяток выкормила, а так, на что они? Вот, мальчику, Ванечке моему, радость была, а теперь... Убили, убили Ванечку...

Глаша упала на подушку, сотрясаясь до глубины своего бесплодного чрева. На сбитой постели подрагивали карты - короли и валеты трефовой судьбы продавщицы.

Потом рыдания стали глуше, раздалось шипение, и глубокий, дрожащий от непосильного чувства голос вывел: "О, если б мог выразить в звуке..."

Авдейка заснул одетый. Бабуся прижималась щекой к его руке и смотрела на запнувшуюся у ручья лису. За стеной Машенька обнимала Глашу. Они сидели, забывшись в слезах и дремоте, и узкое пламя свечи колыхалось на иссиня-черном диске патефонной пластинки.

"О, если б мог выразить в звуке..."

# # #

Авдейка проснулся, услышав дрожание воздуха в легких сплетениях занавески и мраморный гул подоконника. Все на свете имело свое звучание. На грани воображения дрожал звук мыльного шара, барабанной дробью отзывались ступени сбитым деревяшкам каблуков, звенела стертая до золотого жара монета, за которой гналась по двору орава Сопелок, и свистел точильный круг, о который Авдейка затачивал веточку.

- Точу ножи-ножницы! - оглушающе прокричал подслеповатый точильщик Сидор. Он сидел на парапете, нажимая ногой на деревянную педаль точильного станка и оглядывая двор сине и пространно. Не заметив стоявшего против него Авдейку, Сидор призывно провел по кругу огромным кухонным ножом. Сноп искр окатил Авдейку и погас. Авдейка отпрянул, выронив веточку, и стер с лица холодные уколы.

Когда он отыскал отточенную под копье веточку и вернулся к станку, на парапете рядом с Сидором сидел татарин Ибрагим - домоуправский мусорщик и "старье-берем" по совместительству. Ибрагим был очень богатый, и тетя Глаша, считая на кухне его заработки, никак не могла досчитать до конца. Лицо у Ибрагима было печальное и оплывшее, как от зубной боли. Он был в латаном ватнике, который носил зимой и летом, и в мягких, тоже латаных сапогах. В плечах он был узок, бесформенно растекался к бедрам и казался вдвое ниже костистого Сидора в выцветшем френче.

- Ножи кухонные, столовые, фруктовые! Ножницы раскройные, маникюрные! Сохраняют форму, приобретают остроту, - нараспев объявил Сидор и в заключение щегольски протянул кухонное лезвие по кожаному ремню.

- Как это твоя без глаз точит? - спросил Ибрагим.

Сидор частыми движениями большого пальца пробежал лезвие и ответил поучительно:

- Лезвие, Ибрагим, руки чуют. Ему глаза без надобности.

Он оставил нож на расстеленной по парапету промасленной тряпочке и стал сворачивать цигарку.

- Кури, - сказал он, неловко ткнув кисет Ибрагиму.

- Моя не курит.

- Как поживаешь, Ибрагим? - спросил Сидор, засмоляя цигарку.

Ибрагим поцокал языком и ответил:

- Плохо. Плохой война - плохой и жизнь. Тряпок нету, отхода нету. К свалкам дорога травкой поросла.

- Откуда отходы, Ибрагим, когда сама жизнь отходами держится? - спросил Сидор, и на его тощей шее обозначились продольные складки темной кожи.

Ибрагим надолго зацокал.

- Но ведь живы. Я для того и точить выхожу - дескать, не задавил нас фашист, живем помаленьку. - Сидор прислушался и кивнул на распахнутое окно третьего этажа, из которого доносились приглушенные портьерой звуки фортепиано. - Может, и там человек для того старается. А по делу - так что точить ножи, коли их тупить нечем? Да что наши беды! Наши беды с детьми бедуют. Давно писем от сынов нету. А то часто писали.

Ибрагим поцокал и решительно поднялся.

- Пойду начальнику Пиводелову жаловаться.

- Это шкурнику, что ли?

- Не моя выбирала.

- На что жаловаться, Ибрагим, на войну?

- Моя не знает. Начальник знает. Нет работы - надо жаловаться.

Ибрагим ушел, а Сидор в лад мыслям неторопливо вращал круг, уже сточивший Авдейкину веточку в кинжал, и прислушивался к мелодии, поднимавшейся частыми ударами к очеркнутому душой пределу и внезапно, беспорядочно срывавшейся со своего пути.

Когда от веточки ничего не осталось, Авдейка взобрался на насыпь, взглянул на большую лопату, которой орудовала Глаша, вскапывающая грядку под картошку, и вздохнул. Потом взял свою - детскую с красным черенком, - навалился на нее всем телом, чтобы копнуть глубже, и упал. Болонка, оказавшийся рядом, скромно хохотнул. Авдейка сделал вид, что не заметил, и продолжал копать. На соседней делянке неторопливо ворочала взрослой лопатой Иришка. Неожиданно прибежала ее мать, выхватила лопату, закричала, что надо копать глубже, и стала вонзать лезвие в красноватую землю, а потом закашлялась до пятен и убежала на завод. Иришка подняла лопату и продолжала копать с прежней неторопливостью. Иришка все делала по дому и училась хорошо, но что-то случившееся с ней после смерти отца с яблочным лицом было так нестерпимо ее матери, что она без повода ругала ее, била и плакала. И все, что днем вскапывала Иришка, по вечерам перекапывала ее мать.