После обеда — вагон, первый класс, бархат, постели. Дедякову ("по чинам", очевидно) отвели отделение с Оличем вместе; в соседнем рабочий Обухов, Павел Андреевич, и от крестьян делегат, Сташков, Ларионыч иконописный старик: сивый впрозелень, волосы в скобку, борода по грудь, в армяке, ей же Богу, картину писать. Живописность! Но в политике он не то чтобы так: во ВЦИКе, однако, отнюдь не по большевистской фракции.

Дедяков потянул ноздрей и окликнул:

— Федя… Никак чем надушено?

Олич потянул в свой черед:

— Верное дело. Не иначе как в критику, стервы.

Наверное, так. Ведь перед посадкой в вагоны тоже не обошлось… без того. Дело было такое.

Перед тем как сажать, подвели к вагону багажному; по лесенке — вверх: там — десятка два немецких нижних чинов, в мундирчиках, фуражках за нумером, у каждого щетка и банка с ваксой «Молния». Капитан (на приеме он, очевидно, за старшего — всегда и всюду он первый) попросил почиститься перед тем, как разойтись по салон-вагонам.

Грязи действительно что начерпали — прямо по пояс: пустяковое дело полный день протолочься проселками, по откосам и глинам! Почиститься надо, действительно. Но… сами сказали б. А тут выходит, как будто…

И еще: обслуживать себя надо самолично. А немцы — подвели под старый режим: денщик — его благородию.

Но пока собирал тогда Дедяков разбросавшиеся с непривычки мысли, немецкий солдат подхватил под каблук, ножка уже на скамейке, и — в две щетки — отчистили мигом рыжий окопный сапог проворные руки…

— Ладно ли вышло, Федя, с теми… что с ваксой?

Олич зевнул, по-матросски, вполне убежденно.

— Чего не ладно? Ежели чистят хамью — тем паче пусть революции чистят. Задувай, чего там. За прошлую ночь отоспаться.

* * *

Прошлую ночь, и вправду, почти что не спали — без малого что не напролет. Делегацию выслали срочно: совещались в дороге уже. Вагон параднейший, царский, красного дерева стол, на столе хлеба краюха (газета подостлана), колбаса крученым канатом, твердая, хоть топором руби. Колышется чай, чуть желтоватый, в хрустальных (еще от царских питаний) стаканах. Без сахару. И хлеба — только до Двинска: там из Пятой дадут.

С продовольствием в Питере трудно.

Разговор — во всю ночь спорный и перебойный. Пожалуй, нет на сейчас вопроса спорнее, чем: идти — не идти на сепаратный.

— Другому — не быть. Антанта на общий мир не пойдет, нипочем. Люберсак, граф, француз, обил Ильичу все пороги — только год еще, дескать, фронт продержать: к тому времени перекачают из-за моря миллион американцев, двадцать пять тысяч бомбовозов — на воздух, и немцев прикрышат.

— То ли прикрышат, то ли нет… Бабушка надвое сказала. Пока что поле за ними.

— И англичане в ту же дудку: и деньги сулят, и оружие, и инструкторов.

— Американцы по сто рублей предложили за каждого солдата, что мы оставим на фронте.

— Мясоторговцы.

— На мир не пойдут, нипочем. Обращение ж наше было, повторное, — не отозвались. — Посмотрим, теперь как… Брестом мы им вопрос поставим в упор: теперь уж им не отвертеться. Мы начинаем за всех. Об этом сказали и скажем. Не за себя, за всех. Кончить бойню.

— А если опять не отзовутся?

— Тогда видно будет. Нам задача пока — только о перемирии. Едем, так сказать, на разведку. По обстоятельствам видно будет.

Кто-то махнул рукой:

— И сейчас, по-моему, видно. Не пойдет Антанта на мир. Ежели б не ввязалась Америка на последях, пенки снимать… Помолчали.

— Значит, тогда — на сепаратный?

Дед яков трет лоб. Ай, и трудно ж. То годы целые судачил об отделенном, о кашеваре, о ротном, о том, как у кого на деревне дела, а нынче — на-ко, поди… Америка, мир, сепаратный. Из войны надо — без спору. А как Антанта обидится? Как бы не вышло чего: немцев сбросим, посадим, того и гляди, француза.

Сильно робел, но сказал. Как же молчать: партейный.

Сказал, не раскаялся. Олич первый одобрил:

— Ворочай, ворочай. От сброса же никуда не уйдешь: все одно придется и этих, и тех. С Антанты выгодней начинать: германец — вон он, на фронте, а Антанта когда еще зубы вытянет из войны, да и вытянет ли… А нам передышка. К тому же и драться все равно же нам нечем. Жмурься не жмурься, а фронта-то нет. Кому это лучше знать, как не тебе, Дедяков. Ты же, прямо сказать, потомственный почетный окопник. Потому и выдвинули во ВЦИК, а от ВЦИКа — в мирную делегацию.

Окоп. ВЦИК. Мысли бегут вперегон. Не уснуть нипочем.

От простынь, от подушки пахнет душистым.

В Бресте — наутро. Опять офицеров шеренга, комендант, генералитет: очень почетная встреча. Автомобилей нагнали довольно: рассадили по трое (двое наших и немец) — и в крепость. В крепости каждому отдельная комната: кровать, стол, бумага, блокнот, два карандаша, ручка, чернила; вазочка с цветами на шитой проглаженной скатерти. Обои — чуть-чуть сыроватые: специально к приезду оклеено.

Олич зашел к Дедякову без стука:

— Форсисто. Слова не скажешь, явственно гнут на почет: политика!.. А может быть, все же расстреляют, ась? — Тронул вазочку. — Но казенно, до градуса. В трех комнатах был. Кувшины и те — все, как один, в цвет и в масть, и цветиков одинаково втыкано: счетом, как по штату: ни больше ни меньше.

Вспомнил и фыркнул:

— Только "первому рангу" нашему, капитану, пофартило. Морозов, полковник, сейчас ко мне побывал, рассказывал: их, консультантов, разместили попроще, чем нас, по бывшим офицерским квартирам. Своих немцы потеснили для случая. Так, говорит, капитану досталася комната — стены все как есть открытками уляпаны, на открытках сплошь голые бабы. А комната, на поверку выходит, графская чья-то, фамилия — в три версты: фон, дер, хер, шер, мер. Высоких кровей жеребец.

Дедяков заплескался в тазу без ответа. Матрос поощрил:

— Наводи красоту. Мыло видел? Заграничное. Ты поищи хорошенько, може, тут где еще пудра положена?.. Как у них, по штату-то? Обедать, председатель сказал, будем с самим «высочайшим», Леопольдом Баварским.

— Он разве тут?

— Здрасте. Где ж командующему фронтом и быть, как не в штаб-квартире? Брест же штаб-квартира. Почеши за ухом. А любопытно все ж посмотреть, как высочайшие без намордника ходят… А то ведь потом не увидишь… Теперь уж недолго…

— Широко шагаешь, Олич! — Дедяков с сомнением потряс головой. Офицеры у них, видел, какие? Словно лобанчики, одного чекану: орел, а с обороту — царский портрет; и солдат у них — во! Как в струне!..

— Э-на! — протянул матрос. — Себя забыл? Сам-то был не в струну, Кузьмич? Вспомнить срам, до чего был затырканный. Да и то, отторкался небось, как дошло до настоящего дела…

— Правильно, — вздохнул Дедяков и отвел глаза. — Хотя, ежели на правду, не так чтобы я уж вовсе отторкался: нет-нет и одернешься: я — не я. И то сказать, до самого Октября — и не так чтобы я, и не эдак. Ведь и на съезд, курья голова, ни за что ехать не хотел, до того мне с Совещания, что в апреле, оскомину набило… Комитет силком, прямо скажу, ехать заставил: ты, говорят, Дедяков, — самый человек подходящий: на слово — не лезешь, голосуй, как мы скажем, только и всего.

Олич рассмеялся:

— Угадали, в точку. Стервы они были, комитетские твои: эсерье, кучинцы… — Он вспомнил Кучина — эсера, лидера фронтовой, армейскими комитетами высланной, подобранной мимо солдат группы, на трибуне Октябрьского съезда, и передразнил, выпятив грудь, как Кучин тогда: "…От имени армейских комитетов всех армий — Первой, Второй… Тринадцатой… Особой… Кавказской… фронтовая группа протестует и покидает съезд…"

Дедяков засмеялся тоже, счастливым смехом:

— Вот тебе и «покинули»… А я в тот момент — дело прошлое! — струхнул было, ей-богу… Как он зы-ыкнет: "Переносим борьбу на места!" Порохом сразу запахло. Ежели бы не Петерсон… Здорово он тогда о латышских стрелках…

— Четкий народ — латыши, — подтвердил матрос. — Хлопнули они вовремя Керенского по заду. Ну а между прочим, ты поторапливайся. Сейчас на заседание, первый, так сказать, империалистам бой, а там — шамать. Эх, табачок забыл: нечем будет генералов махорить. Пошли?