— Гай!

Капитан обернулся. Глаза были заперты на замок.

— Господин подполковник? — По-русски.

— Ах, так… — Дрейфельс остановился круто. — Я все-таки не понимаю…

Гай "отомкнул глаза": они засмеялись.

— Чего вы не понимаете, господин подполковник? — И наклонил голову. Честь имею.

Он пошел. Дрейфельс крикнул вдогонку:

— Ага, я был прав! И в разговоре с вами верно сегодня почувствовал: вы боитесь большевиков.

Гай остановился. Он сказал очень раздельно и четко:

— Германия никого не боится. Но Германия рассчитывает шансы. Это основа политики. Разумной политики, я разумею. Вам в уборную? Третья дверь налево.

И заговорил с подошедшим вполне своевременно австрийским майором.

Работа военной секции шла, как будто ничего не случилось. Выправка, что ли, такая у господ офицеров? Потому что никак не верилось Оличу, чтобы духонинский конец не затронул ни одного генштабиста: ведь свой, кость от кости, плоть от плоти, как говорится… Никак не могло не затронуть… А по лицам не видно. И по словам. Как вчера, так и сегодня, ровно-ровно такие же. Дрейфельс сегодня даже старательней будто. Иль припугну — лись? И то может быть.

Альтфатер, старшина консультации, поднял лицо от карты:

— Переходим к четвертому пункту условий перемирия. Полковник Шишкин, будьте любезны, зачтите.

Шишкин женат на племяннице генерала Фролова; вторая племянница (сестра жены, стало быть) замужем за «черным» Даниловым, генерал-квартирмейстером в духонинском штабе. Жив или нет? Шишкин читает ровным служебным голосом:

— "Демаркационной линией принимается линия посередине между ныне существующими главными позициями воюющих стран, за исключением: а) Кавказского фронта, где демаркационная линия определяется особой русской-турецкой комиссией…"

Альтфатер остановил:

— Возражений нет?.. Дальше, прошу вас.

— "…б) островов: Даго, Эзель, Моон и прочих островов Моон-зунда, кои должны быть очищены германскими войсками и незанимаемы вооруженными силами ни одной из воюющих стран; в) на Балтийском море демаркационная линия проходит от мыса Люзерерт на южную оконечность острова Готланд и далее до территориальных вод Швеции…" Альтфатер постучал карандашом:

— Вы что-то хотите сказать… товарищ комиссар?

Комиссар — военный, член ВЦИК, в двуполосных погонах, в перекрестье боевых желтых ремней. Свой — и не свой. Потому с ударением особым: «товарищ». Но это и раньше было. Всегда было так. Это не от духонинской смерти.

Комиссар сказал кратко:

— Я возражаю против этих двух пунктов: требовать очищения Моонзунда и Риги — значит сразу сорвать переговоры.

— Правильно! — крикнул Олич. — Запишите и меня после него, товарищ Альтфатер.

Спор был жестоким и долгим. Альтфатер и генштабисты упорно отстаивали «пункты». Да, конечно, условие смелое, оно ударит немцам в забрало. Да, конечно, в истории не было еще примеров, чтобы наступающий победоносно отказался перемирия ради от занятого им выгоднейшего стратегического положения.

— Вы сами против себя говорите!

— Позвольте. Но сохранение немцами Моонзунда нарушает другой — и на этот раз основной — принцип каждого перемирия: стратегическую равноценность его для обеих сторон. Немцы за перемирие могут в далеком даже тылу, где будут разрешены переброски, сосредоточить сильный десант и при возобновлении действий перебросить его на исходные позиции Моонзунда раньше, чем мы при наших сообщениях сможем хоть сколько-нибудь заметно усилить наши войска на том же участке фронта. В случае же очищения Моонзунда…

Олич опять перебил:

— Яснее ясного. Немец нипочем не уступит. Сами бы вы на месте Гофмана уступили? То-то и есть. А с запросом ставить условия нам непригоже: революция не торгуется. Это вам — не базар.

— Легче, Олич.

— Трудно легче, товарищ комиссар. Такие условия ставить — это ж, прямо можно сказать, на срыв делегации бить… против расчетов.

Альтфатер сказал строго:

— Кроме расчета еще есть и честь.

Дедяков, до тех пор сидевший молча в углу, взорвался для всех неожиданно: всем известно — не из речистых он, Дедяков.

— Ежели так, и мне слово. Я по сю пору молчал, потому что о стратегическом спорить мне, я считаю, еще не по знанию. Но ежели сейчас уже не о стратегическом, а о чести, тут я сказать могу и должен. У нас честь одна: сберечь Революцию. Я еще когда непартийный был, совсем мало что понимал, отвозил на фронт листовки. Так там было написано, в память мне навсегда впало: только тогда освобождение народам придет по всему, я говорю, свету и войне конец и насилию, когда власть будет у революционных рабочих Советов. Пока только в России у нас они и есть. От нас — по всему миру пойдут. И потому нашу власть должны мы сберечь во что бы нам ни стало. Без мира в России никакой власти не удержать. Немцы — черт их там знает без мира еще и могут, может, как-никак обойтись, а мы — никак. А стало быть, на риск в этом деле идти — допустить невозможно. Это я, темный, еще и тогда понял. Неужто вы, ученые, не понимаете?

— Вопрос, я повторяю, — упрямо сказал один из полковников, — идет не только о государстве, но и о чести Российской армии. В нашей командировке от Генерального штаба сказано совершенно недвусмысленно ясно, что наша задача — "отстаивать интересы русской армии — (он ударил на слове) — и ее союзников".

— Их не хватало! — выкрикнул Олич. — Вы их, что же, с нами в одну строку пишете? Для вас что французский генерал, что наш революционный рабочий — одно?

— Союз, насколько мне известно, не расторгнут, — холодно ответил полковник. — И мы, следуя точно директивам Генерального штаба, опубликованным, к слову сказать, официальным его сообщением с ведома правительства, надо так полагать, вносим в условия перемирия особый пункт, оговаривающий, что даже нынешний договор вступает в силу лишь после утверждения его Учредительным собранием и после присоединения к нему союзников.

— Маком! — рассмеялся Олич. — Такого пункта не будет.

Альтфатер нахмурился:

— Мы начинаем, кажется, говорить не по-деловому. Настроение товарищей Дедякова и Олича вполне недвусмысленно, но для военной консультации и, я полагаю, для товарища комиссара, как долженствующего стоять на официальной точке зрения, никаких разговоров о сепаратном мире быть не может. Пункт о недопустимости перебросок с нашего фронта на Западный во время перемирия не встретил никаких возражений; пункт, оглашенный полковником, о присоединении союзников и Учредительном считаю не в меньшей мере отвечающим политическим нашим заданиям: военная делегация его поддерживает полностью… оговариваясь, впрочем, что мы не принимаем на себя вообще, как военные эксперты, политической ответственности. В сообщении Генерального штаба об этом сказано ясно. Что же касается Моонзунда, то мнение военной комиссии а здесь за ней, я считаю, решающее слово, потому что это стратегия, а не политика…

— Та-ак! Моонзунд вам — не политика?

— Олич!

— Слушаюсь, товарищ комиссар.

— …мнение военной консультации, я повторяю, здесь также совершенно единодушно и категорично. Мы настаиваем на включении обоих названных пунктов.

Комиссар пожал плечами:

— Хорошо! Мы перенесем вопрос в политическое бюро делегации.

Дедяков вернулся с заседания военной комиссии в свою комнату хмурым. И еще круче нахмурился, когда увидел: на столе, строем, шесть бутылок пива, бутылка белого, бутылка красного, бутылка коньяку.

— Это еще что?

Ответил Гай. Он стоял у открытой двери.

— Полевой рацион. Мы довольствуем наших гостей по штаб-офицерскому штату. Разве это мешает — рюмка доброго коньяку в минуту усталости? Наши солдаты получают также коньяк.

— Перед боем, — не удержался Дедяков.

— После победы тоже, — спокойно ответил Гай. — Каждый день. Коньяк полезен для здоровья. Не так, как водка.

— Лишнее совсем, — отрывисто сказал Дедяков, не глядя на Гая. Прикажите убрать — все равно я пить не стану. Да и никто не станет из наших.