Сирень, именины, веселье, звонки,

Недуги, усталость, прощанье, венки...

Букеты вначале, букеты в конце...

Живем, постепенно меняясь в лице,

Меняясь настолько, что нас не узнать.

О вечная присказка: "Время не трать",

То самое время, которого нет

Легчайшее бремя отпущенных лет.

Последний мамин день не был солнечным, но свет струился невесть откуда. Его источали остатки снега, лужи, ручьи, стволы деревьев, его жадно ловили окна домов. Одно из них было маминым больничным, последним. Сквозь него она видела большое старое дерево и пролетающих птиц. Она любил наблюдать за ними пока была надежда. А в ТОТ день ее серое лицо не выражало ничего, кроме усталости и смертной муки. Войдя к ней в палату и убедившись, что она не дышит, мой отчим принялся хлестать ее по щекам, видимо вспомнив, что так поступают, когда кто-то теряет сознание. Его оттащили и заставили выпить успокоительное.

Весна - место встречи конца и начала, время их братания. Накануне весны родился мой младший сын, меченый множеством золотых веснушек. А за четыре дня до его появления на свет умер дедушка, немного не дожив до своего девяносто двух летия. Весной что-то творится с нитью жизни. Она становится почти зримой на весеннем свету, запутывается, дрожит, натягивается, утончается, рвется. Ей на смену появляется другая, тоже непрочная, но гибкая и живучая.

Весной происходит ломка стереотипа, нарушение уклада. Даже если не весной, а позже, то зачинает ее весна. С детства помню, как сосало под ложечкой в предчувствии "перемены участи": конца учебного года, последней контрольной, неотвратимых экзаменов, сулящих торжество или поражение.

Весной из "медвежьих" углов неизменно извлекали чемоданы с надписью "лето" и производили инвентаризацию моих летних вещей. Глядя, как бабушка вдевает нитку в иголку, делает на ней узелок или перекусывает ее, пришив очередную метку на трусы и майку, я впадала в тоску и лила "невидимые миру слезы". Потому что все это предвещало скорый отъезд и лагерную жизнь в "здоровом коллективе": побудку, отбой, ненавистный "мертвый час" средь бела дня, когда закрыв глаза и притворяясь спящей, слушаешь доносящиеся с "воли" голоса и мечтаешь вырасти и дожить до тех времен, когда... дальше мысли путаются и наступает сон.

Весна - время тайных притязаний, головокружительных и туманных замыслов. Прежняя жизнь раздражает, как надоевший хомут, так и подмывает взбрыкнуть, вырваться, умчаться в пампасы или хотя бы к подмосковным прудам на лягушачью свадьбу. Весна сама провоцирует на шатания и взбрыки, затевая с нами игру, подобную той, что вел персонаж чеховской Шуточки. "Сюда, сюда", - звучит над ухом, а оглянешься - нет никого. Только ветка хрустнула, лед треснул, луч скользнул по щеке. Сплошные заморочки. Пора бы привыкнуть и не попадаться на удочку. Но если не попадаться, стоит ли жить?

Именно ранней весной, а никак не накануне календарного Нового года, в существовании образуется крен, происходит сбой, нарушение ритма нечто, заставляющее пересмотреть самые основы бытия.

Еще немного все сместится

Правее луч, южнее птица,

И станет явственнее крен,

И книга поползет с колен.

Сместится взгляд, сместятся строчки,

И все сойдет с привычной точки,

И окажусь я под углом

К тому, что есть мой путь и дом...

Как ни парадоксально, но именно в пору высокой воды оказываешься на мели, на нуле, на голодном пайке, запасы витальности оскудевают и наступает авитаминоз, дефицит вещества, от которого зависит следующий шаг, кон, виток спирали. И неоткуда ждать помощи. Ищи недостающие элементы сам, как собака свою травку. Но чтобы искать, нужен тонус. А откуда ему взяться при авитаминозе? Проблемы, проблемы, но проблема одна. Имя ей - "Я". То самое "Я", которое заставляет художника метить своим именем холст, а поэта - лист бумаги, как будто взывая: "Вот я, Господи. Весь, как на ладони. Нет у меня тайн от Тебя и нет сил творить анонимно, подобно средневековым мастерам. То ли гордыня мешает, то ли столь необорима потребность в суде Твоем, в защите Твоей". "Я" - странное существо, вечно чего-то требующее для себя и вечно стремящееся от себя освободиться, облегчить душу, выговориться, сбросить часть своей ноши, остаться налегке, стать прозрачным, как весенний день, сквозь который плывут облака и летают птицы. И зачем только мир обременен войнами, эпидемиями, стихийными бедствиями, если и без них бытие - испытание, и любая человеческая особь, если только ее душа не спит, являет собой болевую точку и очаг напряжения: обида - жжет, жалость - мучает, совесть - терзает, страсть - сжигает, нежность - переполняет. С самого рождения каждый из нас приговорен к высшей мере всего земного. Каждому из нас суждено провести жизнь, путаясь в многочисленных пестрых тканях, которыми Господь задрапировал ТО, ЧЕМУ НЕТ ИМЕНИ. Весной эта ткань, ЭТА МАЙЯ становится почти прозрачной, но просвечивает сквозь нее лишь небесный ультрамарин. И ничего больше. Спаси меня, майя. Поддержи, как держит на плаву соленая вода Мертвого моря. Дай пройти нулевой цикл, не опустившись на дно.

Весна - это страсти, завершающиеся испусканием духа и воскресением. Это - точка, откуда просматривается Земля Обетованная, вход в которую нам заказан. Да это и к лучшему. Стоит на ней осесть, как она исчезает. Всякая оседлость лишает свободы. Едва остановишься, облепят мелкие заботы, как кровососы на привале. Придти нельзя, можно только идти. Идти, обмахиваясь зеленой веточкой, похожей на ту, что когда-то давным-давно стояла на моем столе в стеклянной банке. Была весна. По радио звучал фортепианный концерт Рахманинова. Окна были распахнуты. До экзамена оставался день. Я смотрела в книгу и видела гортань в разрезе, твердое и мягкое небо, язычок и прочие детали, необходимые для произнесения звуков. Но фонетика жила своей жизнью, а я своей. И моя была полна весенних запахов и грез, рахманиновских разливов и раскатов и залетающего в окна тополиного пуха.

1995

Музыка. Musica

Слово "мука" целиком помещается в слове "музыка". И не случайно. Музыка и мука - две вещи нераздельные. Разве не мука слышать внутри себя мелодию и не уметь ее воспроизвести потому что тебе не подчиняется твой аппарат: пальцы и голосовые связки? Именно так обстояли у меня дела в музыкальной школе, где за семь лет учебы я по-настоящему "преуспела" лишь в одном: в виртуозном "заигрывании" любого произведения.

"Ты музыкальна", - говорили мне тем же тоном, каким дурнушке говорят, что у нее красивые волосы или выразительные глаза. "Участнице конкурса на лучшее исполнение Баха, ученице музыкальной школы №1 Ленинского района г. Москвы Миллер Ларисе за музыкальность", - гласила надпись, сделанная наискосок на обложке "Мелодии" Рахманинова. Что скрывалось за благозвучным словом "музыкальность" помню во всех деталях. В применении ко мне оно означало, что уже со второго такта пьесы, требующей хоть какой-то беглости, мои пальцы откажутся меня слушаться и станут жить своей собственной непредсказуемой и неуправляемой жизнью, то убегая вперед, то еле плетясь, то вовсе соскальзывая с клавиатуры. О как мне хотелось исчезнуть, провалиться сквозь землю, но я была прикована к инструменту, как Прометей к скале, и мне надлежало до конца исполнить свой долг, дотерзав слушателей, пьесу и себя самою. Когда, наконец, я имела моральное право снять с клавиатуры руки и уйти со сцены, то обнаруживала, что мне перестали повиноваться ноги: они дрожат, заплетаются и не гнутся в коленях. "Поклонись, поклонись", - кричал мне вслед завуч. Но до поклонов ли мне? О музыка, музыка ...

О ее существовании я впервые узнала в двухлетнем возрасте в годы эвакуации в Куйбышеве в один из тех вечеров, когда бабушка совершала ритуал моего купания. Как выяснилось позже, эта процедура давалась ей с трудом и считалась одним из ее многочисленных подвигов, о которых она спустя много лет не без гордости вспоминала. Еще бы! Война, холод, голод, длиннющие продуктовые очереди, которые приходилось занимать затемно. Но "каждый вечер в час назначенный" на стол водружались привезенная из Москвы цинковая ванна и ее непременный спутник - старый обшарпанный коричневый камин. Бабушка терла меня мочалкой, поливала из кувшина, а потом, завернув в большую простыню, относила на пружинный матрац, где я прыгала, кувыркалась и тараторила без умолку. Но однажды из угла комнаты, вернее, из висящей там черной тарелки репродуктора донеслись звуки, заставившие меня затихнуть и замереть.