Однажды мой друг затеял странную игру с моим малолетним сыном: притворившись, что забыл его имя, стал называть его то Сережей, то Петей, то Вовой. Сын, который сперва растерянно улыбался, вдруг насупился, часто задышал и с громким плачем бросился ко мне. Утратив родной ярлычок, он потерял самого себя и прибежал ко мне, чтоб я ему все это вернула, назвав тем единственным именем "Павлик", на которое он способен отзываться в этом пестром и хаотичном мире.

Недавно мне попалась на глаза детская книжка какого-то английского автора про мальчика, который не желал жить под собственным именем и категорически отказывался быть самим собой. Каждый день он менял свой имидж, выдавая себя за очередного героя любимой сказки. Сегодня он Румпельштицхен, завтра Питер Пэн, послезавтра Робин Гуд. Родители растерялись: ребенок стал неуправляемым. На помощь призвали друзей, родственников, врачей - все напрасно. И вдруг случилось ЧП: маленький фантазер потерялся и попал в полицейский участок. На все вопросы он, как всегда, отвечал очередной порцией небылиц: то он Мальчик-с-Пальчик, то Гулливер, то Робинзон Крузо, то заявлял, что живет в замке у великана, то в стране Лилипутии, то на необитаемом острове. Но время шло, а за ним так никто и не приезжал. Ближе к вечеру мальчик затосковал. Он подумал о маме, о вкусном ужине, об уютной постели и с ужасом представил, что никогда больше ничего этого не увидит. "Я Джимми Браун", - закричал он задремавшему полицейскому. "Мой адрес - Парк лейн, 9". Вскоре счастливые родители обнимали усталое чадо. Маленький герой этой нехитрой истории пережил то, что ведомо каждому из нас. Он на своем детском уровне испытал те же противоречивые чувства, которые обуревают любого: жажду новизны и боязнь необратимой утраты привычного мира; желание примерить на себя чужую судьбу и страх потерять собственное "Я". Но что оно такое - это самое "Я"? Разве данное при рождении имя носит одна и та же неизменяемая личность? Разве "Я" - понятие устойчивое и не знающее сложных превращений?

Я, я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот - это я?

Разве мама любила такого,

Желтосерого, полуседого

И всезнающего, как змея?

(Вл. Ходасевич)

Но если "Я" есть величина, постоянно претерпевающая всяческие изменения, то почему человеку свойственно испытывать синдром Джимми, хлопоча о каких-то дополнительных превращениях? Потому, наверно, что внутренний процесс обновления творится подспудно, неявно и слишком растянут во времени, чтоб восприниматься как событие.

У каждого в жизни наступает момент, когда, устав от рутины, душа требует новизны любой ценой,

Счастлив, кто падает вниз головой:

Мир для него хоть на миг - а иной.

(Вл. Ходасевич)

когда собственная оболочка начинает казаться тюрьмой, из которой надо бежать немедленно

Но иногда - другим бы стать, другим!

О, поскорее! Плотником, портным ...

(В. Набоков)

Однако если бы Господь Бог вздумал в такой момент поймать человека на слове и исполнить его желание, то вряд ли бы его осчастливил. Потому, что слова эти - крик души, жаждущей перемен, но при этом ни на секунду не забывающей о хрупкости и превратности земного существования:

Ни жить, ни петь почти не стоит:

В непрочной грубости живем.

Портной тачает, плотник строит:

Швы расползутся, рухнет дом.

(Вл. Ходасевич)

Нет, не "гибели всерьез" хочет он, не потери себя ради нового имиджа, не утраты своего мира. Он хочет той новизны, которая так тяжело и так легко дается и которую шутя творит ребенок, строя фантастические замки из стандартного набора кубиков. В одной мудрой книге я прочла такой диалог:

- Всё в силе! - сказал он мне по секрету.

- Всё - в силе страсти! - добавил я и задохнулся.1

Страсть, жар души, вдохновение - вот что превращает привычную дыру в столе в темную пещеру, а обыкновенные щипцы для орехов - в Щелкунчика. Пока есть этот жар, в любом штампе таится новизна, как бабочка в коконе, как птенец в гнезде; за любым проеденным молью ковриком - дверца клада, а в задней стенке старого, пронафталиненного гардероба - счастливый выход в непознанное и непредсказуемое.

Жар души может преображать даже те штампы, которые существуют в словаре с пометкой "неодобрит". Именно это происходило со штампами, которыми "кормил" нас Брук, незабвенный учитель музлитературы в моей музыкальной школе. Худенький и маленький, он всегда являлся на урок с толстой, большой тетрадкой - неизменным предметом нашего неутолимого любопытства. Тетрадь содержала все, что, по его понятиям, полагалось знать о музыке. Словесные клише перемежались в ней музыкальными примерами, фиолетовые чернила - с красной тушью. Кое-что было подчеркнуто, кое-где стояли восклицательные знаки. "Когда они были поставлены?" - гадали мы. Об этой старой лохматой тетради ходили легенды. Говорили, что по ней когда-то учились некоторые преподаватели нашей школы. Особенность Брука заключалась в том, что, открыв тетрадь в нужном месте, он больше ни разу в нее не заглядывал, с точностью до буквы воспроизводя написанное. Да что там - до буквы! До запятой, до восклицательного знака. Да, да, до восклицательного знака! Речь его, состоящая из давно обкатанных шаблонных фраз, была настолько эмоциональна, что мы, как говорят англичане, висели у него на губах. Он то растягивал слова, то произносил скороговоркой, то выкрикивал, то шептал. Время от времени учитель присаживался к инструменту и, шлепая мимо клавиш, иллюстрировал только что сказанное. "Слышите?" - вопрошал он, пытаясь перекричать собственную игру, - "Вот главная тема, а вот побочная. Ля-ля, пам-пам-пам". Проделывая все это, Брук ни на секунду не разлучался с тетрадкой. От трогал ее, поглаживал, брал в руки, клал на колени, не забывая в нужный момент перевернуть страницу. Казалось, тетрадь служила ему аккумулятором, заряжая энергией, которую он столь безоглядно на нас тратил. "Обидели юродивого, отняли копеечку", - пел Брук надтреснутым фальцетом, и кадык ходил на его худой плохо выбритой шее. "Борис, а Борис, зачем ты убил царевича?" - выкрикивал учитель, судорожно прижимая тетрадь к груди. Я слушала его, и мурашки бегали у меня по спине. Его душевный жар, помноженный на нашу восприимчивость, творил чудеса.

"Всё - в силе страсти". А иначе как объяснить тот удивительный факт, что, несмотря на беспробудную скуку наших уроков литературы, на безнадежные клише, которыми изобиловал учебник Флоринского, согласно которому поэзия делилась на гражданскую и остальную, а любой персонаж являлся продуктом эпохи, - вся прочитанная мной тогда классика стала частью моей жизни. Проглотив положенную по программе "Войну и мир", я ходила, как потерянная. Реальная жизнь казалась куда более бледной, чем та, которой только что жила. О этот волшебный процесс превращения казенного списка рекомендованной литературы в нечто столь же интимное и от меня не отделимое, как собственное детство, в драгоценную и не подлежащую переоценке константу всей жизни. Несчастный Герасим, утопивший Му-Му, забытый в усадьбе Фирс, брошенный дочерью станционный смотритель, обиженный Печориным Максим Максимыч - все это пережито и оплакано. "Тебе нравится "Горе от ума"?" - спросил меня однажды сын. Как ответить на этот вопрос? Нравится ли мне дом, где я родилась, улица, на которой жила, двор, в котором выросла? Учась в пятом классе, я посмотрела пьесу "Грибоедов". Не знаю хороша ли была пьеса, но она меня потрясла. Потрясла настолько, что я влюбилась. Влюбилась во все сразу: в самого поэта, в его поэму, в его вальсы, в его Нину, в его судьбу. Поэму и вальсы я выучила наизусть, как и пьесу, которую видела несметное множество раз. Судьбу изучила по доступным источникам. Нашла на карте города Тавриз и Тегеран, с которыми была связана роковая миссия поэта. Совершила паломничество на соседнюю улицу, где в витрине маленького книжного магазина висел плакат, по краям которого располагались овальные портреты русских классиков. И наконец решилась на отчаянный шаг: позвонила в театр. К телефону позвали актера Левинсона. Выслушав мою взволнованную и сбивчивую речь, он поблагодарил меня за интерес к его работе и пригласил на спектакль, в котором тоже играл главную роль. Спектакль назывался "Правда о его отце". "О чьем отце?" поинтересовалась я и, поняв, что к Грибоедову пьеса отношения не имеет, потеряла к ней интерес. "Хочешь побеседовать с Лилией Гриценко?" - спросил Грибоедов. Я ответила сплошными междометиями. Вскоре в трубке раздался знакомый до мельчайших оттенков голос Нины Чавчавадзе. До чего же я любила этот голос и как хотела обладать таким же, чтоб тихонько беседовать с НИМ, грациозно облокотившись на крышку рояля, на котором он наигрывает свои вальсы!