Единственный вопрос, который я осмеливаюсь задать ему в день нашего знакомства, так и остается первым и последним моим вопросом. В ответ Альберт Иванович коротко этак по-своему усмехается:

- Кто я? Чудак! Я - цигковой агтист. Ты был в цигке? Видел фокусника? Так вот я и есть фокусник. Я тоже могу вынуть из пустого цилиндра все, что угодно стгаждущей душе - от анаша* до шелковых чулок включительно. Так что, дгуг мой, считай, что тебе повезло, а твоей даме - вдвойне.

* А н а ш а - разновидность опиумных.

С тех пор я не спрашиваю, я только слушаю. Все - манера говорить насмешливо и небрежно, одежда, даже эта легкая картавость - отличает Альберта Ивановича от всех, с кем мне раньше приходилось встречаться. На людей он смотрит, как кукла, в упор, не мигая, словно бы и не замечает их. Но кто-кто, а я-то знаю, что вот этими, будто и равнодушными глазами мой хозяин видит, схватывает, запоминает многое. Иначе ему нельзя жить: Альберт Иванович контрабандист, или, как он сам себя называет, "последний из могикан".

Свое чувство беспомощности перед хозяином я возмещаю тихой ненавистью к нему. Я даже в душе веду счет, по которому втайне надеюсь когда-нибудь получить с Альберта Ивановича полной мерой. Кредит мой начинается Валькой. Памятная ночь с ней не проходит для меня даром. Сказки детства мстят за неблагодарность. Каждая по-своему, моя - желанием. Оно душит меня по ночам, преследует ежечасно, ежеминутно. Я вижу Вальку всю такой, как в то утро, униженную и зовущую. Но Альберт Иванович определяет: быть ей при нем. А это равнозначно закону. Но я только смиряюсь, а вовсе не забываю. Время от времени воспоминание о той единственной ночи протаскивает душу мою по битому стеклу ревности, и тогда волна исступленной злобы к новому хозяину захлестывает меня. В такие минуты я готов убить его. Но стоит только мне встретиться с ним взглядом, как я мгновенно стушевываюсь и погасаю.

Вот уже три года я хожу через границу. Я не знаю, что я ношу. Меня это не касается. Об этом знает хозяин: ему и карты в руки. Ходить через границу опасно, но не очень сложно. Пограничное село, расположенное здесь, разделено надвое: одна сторона - наша, другая - турецкая. Днем родственники навещают друг друга запросто - по разовым пропускам. Ночью же граница закрыта. Но родственным чувствам ночь не помеха. А поэтому, если с обеих сторон и постреливают, то так - больше для порядка.

Сам Альберт Иванович не ходит. Хожу я. Так безопаснее и вернее: при провале мне грозит лишь колония, ему - высшая мера. А хозяина это почему-то не устраивает. Я у Альберта Ивановича третий. В минуту пьяной откровенности он снисходительно похлопывает меня по плечу:

- Тебе, Сегега, фагт: дольше всех дегжишься. В губашке, видно, годился. И вообще я к тебе пгивык здогово. Ты умеешь слушать, а это достоинство мудгых. Если ты пгодегжишься до моего дня...

Сегодня "день" пришел. Вот почему мы сидим сейчас друг против друга в подвале дома неподалеку от границы. Три года дом этот служит нам "малиной". Хозяин - батумский спекулянт Сандро - устраивает нам этой ночью последний переход. Мы уходим насовсем, навсегда - за кордон. Мы сидим и молчим. Молчим уже второй час. Нам не о чем говорить. Мы уходим - навсегда, насовсем.

Три года не малый срок, особенно для меня. Но за все это время я так и не смог разгадать своего хозяина: кто он, зачем он? Такая загадка мне просто не по плечу. Для меня Альберт Иванович, как и в первую встречу, страшен и притягателен, словно заброшенный дом.

Что я могу сказать о нем? Я редко вижу его веселым или разговорчивым. Говорит он обычно лишь только охмелев и говорит долго и непонятно:

- Что мы в мигоздании? Блеф, мигаж! А может быть, даже и то, что мы, смегтные, называем мигозданием, есть всего одна молекула дегьма, какой-нибудь мошки непостигаемого нами мига... И вдруг - на тебе! - геволюция! Здогово живешь! Зачем, к чему? Ну, объяви советскую власть по всей солнечной системе, ну и что? Я-то ведь, я так и останусь сам себе планета, сам себе мигоздание, тем более - власть... Так убигайтесь же вы из-под ног, быдло! Неблагодагные скоты. Сначала они топчутся у погога: "Хлебушка не пожалте ль до зимы", - а потом гадят в истогических вазах Зимнего. Я понимаю: геволюция - Гобеспьег, Консьегжеги, ночи Конвента! А тут - Васька да Тгишка, Пгов да Никишка... Тьфу!

Потом на него вдруг накатывает волна пьяного разгула:

- Жизнь, бгат, кгасива только в гиске, в полете, так сказать, в вечном угаге гусагского беспутства... Жизнь сама по себе - тлен, а потому надо гогеть - не чадить... А тюгьма, бгат, антгакт между действиями... маленькая пгогулка в буфете... Ты, к пгимегу, знаешь, что такое лейб-гвагдия... Впгочем, откуда тебе знать. Коли все твои пгедки из колена в колено - быдло. Слава Господу, хоть из тебя-то, волею судеб, человек получится... А в общем пошли все к чегту!.. Валька, газдевайся! Пей, однова живем!..

А сейчас мы сидим и молчим, сидим и молчим. Скоро нам выходить. Мне жутко, как посреди пруда, когда сводит ноги. Противно ноют зубы, и сосет под ложечкой. Если бы не вино, которое мне молча - кружку за кружкой - наливает Альберт Иванович, я бы, наверно, заскулил вроде щенка. Я расплескиваю вино: у меня трясутся руки. Хмель не приносит забытья, а только наполняет голову чугунной тяжестью. Наверное, раз сто сходил я туда и обратно, но сегодня не будет "обратно". И от этого берет оторопь. Я снова, как и в детстве, кажусь себе маленькой, ничтожной песчинкой, затерянной среди огромного и чужого мира. Куда меня несет? Зачем? Хаос мыслей, воспоминаний, предчувствий свертывается в горький комок у горла.

На противоположном конце стола вспыхивает спичка. Трепетный язычок пламени выхватывает из темноты лицо Альберта Ивановича. Прикуривая, он смотрит на меня сквозь огонь. Я знаю за ним привычку дожигать спичку до конца, перехватив ее за сгоревшую часть. На этот раз он гасит спичку на половине. В последнее мгновение я замечаю: у него дрожат пальцы. Но, может быть, это мне показалось. Наверное, показалось. Красный глазок папироски то обволакивается пеплом, то вспыхивает с новой силой, будто высвечивает в темноте мои мысли и передает их хозяину.

- Закуги.

- Не хочу.

- Это пгойдет.

- Не по себе как-то.

- Стгашно?

- Не по себе, говорю.

- Я знаю - бывает. В пегвый газ это всегда.

- А разве будет "второй раз"?

- Зависит от тебя.

- Не понимаю.

- После поймешь.

- Когда?

- На том бегегу.

- Что мы там будем делать: чужие все?

- Деньги, дгуг мой, лучший паспогт и лучший язык. Пока ты со мной - ничего не бойся.

Если я не совсем пьян, то в голосе Альберта Ивановича я уже не слышу резких, требовательных ноток, скорее, наоборот - убеждающие и даже просительные. Я смелею:

- И зачем только я вам, Альберт Иваныч?

Папиросный глазок яростно вспыхивает, но тут же угасает:

- Тебе не понять, бгат... Но вкгатце это пгимегно выглядит так: стагому пигату хочется иметь на чужбине кусок живой годины, с котогой хоть немного свыкся... В общем, лигика, но будут и дела...

Вот где наступает перелом в наших отношениях. Если бы знал старый волк, какую ошибку он совершил. Пока я чувствовал себя на привязи его взгляда, он мог быть спокоен: у меня не хватило бы духу восстать. А теперь, когда минутная слабость подставила ему в темноте ножку, Альберт Иванович, всесильный Альберт Иванович и сам не заметил, как очутился на лопатках.

Но я не спешу. Я выжидаю. Я слушаю. Слушать - достоинство мудрых. Кажется, так учит Альберт Иванович.

Я слышу легкие шаги. Вот кто-то осторожно открывает дверь, очистив от темноты кусок беззвездного неба. Темень начинает шептать Валькиным голосом:

- Сандро сказал: можно.

- Тише, дуга! И пгикгой двегь.

Я чувствую, как с минуты на минуту трезвею. Я знаю, знаю определенно, что Валька сейчас, притаясь в темноте, смотрит не в мою сторону, а на багровый глазок папиросы, смотрит, как смотрела тогда на меня - по-собачьи преданными блестящими глазами, и оттого сердце во мне набухает злостью, словно вата гремучей смесью.