Нет, я не сбился в очередной раз и не сделал отступления, напротив, то, что я говорю в свое оправдание и в оправдание необъективной оценки разговора с Челышевым, тоже в какой-то степени отражение самого разговора. Он вошел как огненный бич, склонился надо мной и поискал в темноте мою руку, чтобы пожать... Но по дрожи его руки я тотчас догадался, что его менее всего занимают сейчас вопросы дружественных отношений со мной и, обычно бережный до кропотливости и исступления в подобных проблемах, лихорадочно анализирующий свои отношения с любым человеком, ранимый, обидчивый и даже отвратительно липкий, нынче он полностью переключился на себя, на некую идею отношений с кем-то другим, идею, в центре которой стоял, естественно, он сам. Это было очень некстати. Я понял, что речь пойдет о Гулечке и что он настроен не считаться со мной и даже бессовестно переступить через мои чувства. То, что он все же пришел ко мне, вовсе не было попыткой заручиться моим согласием отдать Гулечку и не указывало, что его будто бы одолевают сомнения и укоры совести. Он пришел поговорить со мной о Гулечке как с человеком, Гулечке у ж е посторонним. Кто-то другой мешал ему... Но он даже не надеялся обрести в моем лице союзника, единственное, в чем он нуждался, это перед кем угодно выговориться. Таких, как он, не смущает, что предполагаемый собеседник лежит перед ним в изнеможении. Малый этот не верил, что ему посчастливится покорить гулечкино сердце, и страдал... Когда я встрепенулся и громко выкрикнул: где, где она? - он не ответил, словно и не слышал ничего. Он сидел, понуро свесив на грудь свою непропорционально большую голову, и можно было подумать, что человек этот мертв, и даже как бы по моей вине, и пришел мучит меня, терзать и донимать загробными кошмарами. Первые розовые лучи дня озарили его, и я увидел нечто неживое, безлюдное, некий доисторический ландшафт; вдруг он трудно отверз уста. Тяжко давался ему этот разговор... Но он уже решился и не хотел поворачивать вспять.
Он выложил все, в чем виделись ему суть и мечта. Это было ужасно. Той гибели, которой я каким-то чудом избежал, которой страшился всем своим естеством, он жаждал добровольно.
- Если бы она мне позволила... - лепетал он в самозабвении, - ведь тут с ее стороны всего малость, согласие... Трудности, конечно, материальные, да и не похоже на общее положение вещей... у людей так обычно не делается... Не похоже, я понимаю... Возможны протесты... Но она... Ей никто не мешает... Только согласие, все остальное я сам... Ну да, взять на себя заботы обо мне - это нелегко, а где-то даже обременительно, затраты, она небогата... Но я довольствуюсь малым, а буду еще меньшим. Просто быть с ней, от нее никуда ни шагу. В комнате, в каком угодно месте комнаты, в каком угодно положении, хоть вверх ногами... расскажи немного об ее одесских жилищных условиях... осуществим ли мой проект? А преданности у меня хоть отбавляй!
- Прекрати, - завопил я здесь. - О ком ты говоришь? Ты же не понимаешь...
Он продолжил с хладнокровием бешенства и отчаяния:
- В холодные ночи я бы...
- Молчи! - крикнул я, вдруг остро почувствовав, что он способен сделать в холодную ночь; я ловил его руку, чтобы заставить его умолкнуть. Подумай, каково слушать тебя...
- В холодные зимние ночи...
- Молчи!
- Хорошо, - согласился он, подумав. - Но ты и сам понимаешь. Я готов всем пожертвовать. Красота уже спасает меня... это несомненный факт... Когда имеется такая женщина, я рад бы не иметь больше ни разума, ни души... только бы она согласилась! Зачем мне теперь разум? зачем душа? Они кичатся... они кричат о своем превосходстве, домогаются власти. Уж лучше почувствовать себя спасенным и встать на четыре конечности... у меня найдутся в приспособленном виде... у любого найдутся ради такого случая... ползать и звать, звать нечеловеческим безумным голосом страсти...
- Беги на "островок безопасности"! Пока не поздно... ты же сам говорил, помнишь? Тебе известны такие островки. Беги, пока еще не поздно...
- Нет, теперь слушай, - возразил он твердо. - Самое главное вот в чем. Это для нее... Все, что я потеряю, достанется ей. Если у меня не будет больше образа и подобия Божьего, то у нее станет вдвойне. Я перестану развиваться, зато ее способности за мой счет разовьются необычайно... сообразительность, быстрота мышления достигнут у нее небывалых высот, ее красота засияет мощно... Ломоносов мечтал об этом, но не знал пути. Ты думаешь, я это для всех, для рода человеческого? Ничего подобного. Разве что в виде примера, образца для подражания, это пожалуйста, я не против и мне все равно, а так только для нее. Всегда один человек имеет возможность пожертвовать собой ради другого. Своими дарованиями, своим развитием. Угробишь себя - другой возвысится. Это тебя не прославит. Но... будет хорошо. И только на таких условиях возможно сосуществование людей. А ты мне - островок безопасности... Когда это я убегал от опасностей? Я хочу пожертвовать собой ради нее. Но она должна понять, принять, согласиться... есть ли у нее "пунктик", или все как у других и подобного ей не понять? Впрочем, можно еще надеяться, что я смогу убедить ее демонстрацией... она увидит, какие ей даются преимущества, загорится, возревнует, как бы другие не перехватили... Власть... Это окрыляет, возбуждает, побуждает человека верить в свои силы... Такая власть... Открываются раньше придавленные таланты...
Судорожный бег в неизвестность отобразился в коротких и незавершенных чертах его лица, он вздрогнул, словно от внезапного удара, и воскликнул:
- Женщина как отдельный вид, класс там или как некая обособленная порода для меня не существует! Целиком - такого нет... Нет необходимости в целой женщине, достаточно того, что я о ней думаю... что я думаю о чем-то в ней как о том, что это можно возвысить, приподнять надо всем и ради этого можно даже пожертвовать собой... Она сама поймет, что собой представляет и чего можно достичь, используя уже имеющийся в ней материал... главным образом, красоту, то есть всякие красивые члены и формы, конечности... она поймет, если разберется в моих намерениях или хотя бы безоглядно доверится мне...
Я не успел ответить. Я хотел бы сказать ему, что и во мне можно найти материал для благородной, возвышающей и приподнимающей над житейской скудостью обработки, а я бы как раз скорее, чем Гулечка, понял такую его заботу да и заслужил ее больше, чем кто-либо другой. Насчет моей красоты... В этом месте я был готов отойти от своей персоны и повернуть на более близкое для него. Хорошо, сказал бы я ему, своим странным способом ты хочешь облагодетельствовать не меня, нуждающегося в деньгах, в отдыхе, в каких-то перспективах на будущее, а Гулечку, которая только и стремится, что прожить жизнь беспечной птичкой, но считаю своим долгом предупредить тебя, что твоя жертва никогда не будет принята и никогда она не поймет тебя. Я, впрочем, знал, что не сумею толком объяснить ему свою позицию, собьюсь и лишь окончательно все запутаю. Но сказать нужно было. И я заторопился. Но Челышев уже лежал в густой высокой траве, скрылся в широком и витиеватом движении с легкими крыльями, которое летело в ней бесшумно и яростно. Я успел заметить его между зелеными ворсистыми стеблями, на которых лежала роса: он как-то странно извивался и как будто смех душил его. Это был бред, я не понимал... Я не понимал, в чем его ликование. Его облик свидетельствовал о торжестве... Разумеется, я догадывался, что это имеет какое-то отношение к Гулечке, к тому, что я от него услышал... но он сам не верил в успех своей затеи, почему же хотел, чтобы поверил я? Солнце сдавило, и кровь застучала в висках; казалось, теперь она хлынет через край... Я ринулся к рыхло чернеющей земле, а от нее медленно поднимался жар, и я царапался, стучался в какие-то запертые раскаленные двери, звал и говорил что-то, бормотал и лепетал, может быть, вздор, может быть - истину, которая вдруг вошла в плоть и кровь, в мозг и душу, или просто что-нибудь смахивающее на возбужденное, неизъяснимое и сокровенное: нет, нет, нет...