Пусть судьи и моралисты, утомленные и опечаленные беспрестанной возней зла, не заметили исходящей от Ольги Николаевны неожиданной силы. Пусть они заметили один лишь скандал, но как же в головах этих несомненно образованных и чувствительных людей не мелькнуло хотя бы приблизительное, смутное и секундное предположение, какое-нибудь туманное образование, тоже являющееся необходимым продуктом, что тут произошла или была возможна трагедия? Да и не произошла, а только лишь, что была возможна: мы теперь вряд ли узнаем, как там все обстояло на самом деле. Я только гадаю и импровизирую. Я не верю, что Ольга Николаевна выдающаяся женщина, я вообще мало верю в женщин, но ведь в трагедии участвуют и трагедию делают не только замечательные люди. Чтобы понять трагические и встать с ним вровень, хотя бы умозрительно продержаться до конца на его высоком уровне, необходима какая-то особая точечка в душе, некая даже чертовщинка, и я не вижу противоречия ни своим убеждениям, ни сведениям, которыми располагаю, когда приписываю такую чертовщинку Ольге Николаевне. Но я отказываю в уважении ее судьям. Почему не появилась у них мысль, даже наперекор фактам и доводам рассудка, что не только, может быть, пропавший мальчик стал жертвой трагического случая, трагической игры интересов и характеров, которая происходила помимо его воли, но и сама Ольга Николаевна тоже в известной степени причастна трагическому и высокому? Коль эта история необычайна, коль она выходит из ряда даже для них, видавших виды, то как же могла не возникнуть такая мысль? Да только потому, что они, строгие судьи, уже давно выпестовали в себе хладнокровное и тусклое убеждение, что Шекспир Шекспиром, а ни они сами, ни эта женщина с ее больной мечтой заполучить назад мужа, ни весь наш народ никогда не сделают, не способны сделать ничего такого, что сколько-нибудь серьезно выйдет за рамки обыденности, пошатнет устоявшиеся нормы и взгляды, соприкоснется с необычным, тем более уж высоким и трагическим. Хорошо кричать о высоких целях, о высоком призвании, даже об особой миссии народа, но спокойнее и слаще думать при этом, что все мы без исключения - серая толпа, в свое время бурная - о, наши великие, могучие предки! - но которая теперь уже никогда больше не выйдет из берегов. Но ведь без раз и навсегда отсеченного трагического мироощущения, без разлада с самими собой и без воли превозмочь этот разлад народ спит, дряхлеет и в своей летаргии становится неспособен к настоящей деятельности. Такой народ умрет, такой народ рухнет сам или сделается легкой добычей любого энергичного хищника. И ведь с Ольгой Николаевной произошла или возможна была трагедия. Почему же не допустить, что сила ее души была не просто будничной и лишь в определенном смысле неожиданной силой, но именно трагической, высокой, глубокой той глубиной, о которой не скажешь, хороша она или плоха? Что эта сила, проявляясь среди будней, сумела и превзойти их? И что любила она своего Ясона в той высшей степени, когда уже не до рассуждений и анализа, когда есть только беспрерывное ослепляющее, обжигающее, грызущее чувство... когда предмет обожания представляется не мешком из кожи, начиненным мясом и костями, и вовсе не эфемерным созданием, которое следует овевать поэзией и вокруг которого сладко бледнеть, шептать и сюсюкать... а представляется божественным блеском, молнией, непробудным сном, необъятным и особым миром, сотканным из тайн, перед которым невозможно устоять на ногах, в который зароешься, как в ад и рай, которому невозможно не поклоняться, которому простишь все, что бы он с тобой ни сделал, даже смертельную обиду, ради которого сделаешь все, даже зло, не сообразив, собственно, что сделал зло... да и не будет это, наверное, злом, потому что в таком состоянии нет ни добра, ни зла, а есть нечто, что выше всего и выше чего уже ничего нет.
Моя речь не стала сбивчивой и полубезумной, как в иные моменты прошлого. В сознательных паузах я останавливаю быстроту мысли и в замедленном темпе, в некотором роде уже мечтательно спрашиваю себя: не покажется ли кощунством судьям и щелкоперам, если я предложу им, вместо того чтобы порицать и распекать Ольгу Николаевну, поклоняться ей, воздвигнуть памятники, алтари в ее честь? Не начнется ли в этом новая истинная религия? Бог, говорят, пожертвовавал сыном ради спасения рода человеческого, и ему, сыну, пришлось для соответствия с Божьим замыслом претерпеть ужасные муки. Сынишка Ольги Николаевны особых страданий не испытал, он даже очень скоро сориентировался и нашел себе новую маму. Но в известном смысле и он был принесен в жертву - богу любви. Но разве своим деянием, или, если угодно, великим бездействием, Ольга Николаевна не обновила миссию этого подуставшего, поизносившегося бога да и самый его облик?
Если любить так, как любила она, можно отдаленнно помнить при этом, что ты продолжаешь жить на земле, а не вознесся на небо, что ты окружен людьми, чего-то от тебя требующими, о чем-то тебе постоянно напоминающими, но можно все это оставить, бросить, забыть, даже собственного ребенка, потому что в какую-то страшную минуту оказывается, что ты его "просто любила", а так любила, что все прочее заслонилось, только того, единственного. И эта любовь оправдает всю тебя, даже помимо твоей воли, помимо того, что ты сама будешь думать о себе в эту минуту и что будут думать о тебе другие. Впрочем, говорится как будто только о женщинах. Это случайность. И трагедия, трагедия... разве настоящая трагедия, не та мишурно-оптимистическая, которую нас приучили разыгрывать, а подлинная и возможная лишь в высших проявлениях искусства, когда актеры становятся настоящими участниками, богами и героями, разве такая трагедия не оправдывает и участвующих в ней "злодеев" и жертв, убивающих и гибнущих? Эдип, может быть, осужден жизнью, но оправдан трагедией. Его собственная жизнь протекает от одной формы выражения к другой, а не в непосредственном содержании. Да и разве в трагедиях гибнут, убивают? Разве Гамлет убит? И мы можем, нимало не колеблясь, назвать имя человека, убившего его? Разве эти герои, которых мы только по близорукости делим на убивающих и гибнущих и о которых наивно думаем, что они умирают, не созданы для вечной жизни, для вечной одержимости, смятения и ярости чувств, к которым понятия "плохо" и "хорошо", "добро" и "зло" так же мало применимы, как к естественному превращению гусеницы в бабочку? Так почему бы дуракам, ловко осуждающим своих ближних на страницах печатных изданий и в практических свершениях юриспруденции, и не строить алтари иным из своих жертв?