--------------

Они принялись крепко меня игнорировать, пренебрегать мной, а в некотором роде я и сам от них таился, втихомолку подсчитывал денежки и затем спускал их на выпивку, и, если коротко сказать, я сделался малоприятен. Уже не то что взвинченным, а каким-то даже одержимым, озабоченным, озлобленным, словно бы даже воровитым... Это из меня вышло, таким я стал. Короче говоря, в истории, которую мы сообща творили, у них выдался нынче вид созданий разумных, полезных и уважаемых, а я обретался на задворках, и вряд ли мне, если судить по внешности событий и фактов, стоило рассчитывать на посмертную добрую славу. Признаться, из-за этого последнего я не слишком страдал, с утра брался за свое и в номер возвращался лишь вечером... хмельной... я обрюзг, отяжелел, но мне удалось еще разок вывернуться с прежней ловкостью и слегка раскошелить Мелитрису. Иногда я встречался с Гулечкой и обменивался с ней двумя-тремя ничего не значащими фразами. Я не бывал чересчур пьян, употребление вина стало для меня своего рода забавой, в которой я не то чтобы знал меру, а скорее, просто не мог погрузиться в нее с головой. У меня еще оставались какие-то дела, какие-то свои переживания... И чем ниже я, по их мнению, опускался, тем изящнее они восходили к вершинам разумной культурной жизни, тем чаще я видел их - со своей обочины - чинно и благостно сгрудившимися вокруг играющего на пианино человека, задумчиво бродящими перед прекрасными шедеврами живописи, которые трудолюбиво поставляли местные творцы, тем чаще слышал, как они по вечерам вслух читают какие-то редкие замечательные книжки. Я все мечтал выяснить, участвует ли и Гулечка в этих сладких похождениях духа, но сколько ни всматривался... Если да, если участвует... ну, это, должно быть, очень даже забавно, на это следовало бы посмотреть. Некие проворные люди охотно, судя по их виду, обслуживали очаровательную компанию выходцев из моей запущенности, подтаскивали книжки, картины, подсказывали, что еще недурно бы вплести в букетик... Со мной они не здоровались.

Бывало, лежишь с больной опухшей головой в номере... Один... Больно. Живость души не ощущается. Со стеной, в которую я уперт, тихо и скромно соседствует гостиница, отчетливее всего слышно, как где-то отворяется и шаркает по полу дверь. Разные возникают мысли... Иногда даже ждешь, чтобы кто-нибудь пришел, например, тот же Вежливцев, пусть даже и он на худой конец, а он не торопится, возвращается поздно, и не с кем ответи душу, я ко времени его возвращения устало смыкаю веки... Тревожный сон, похожий на бесконечный кошмар. Я абсолютно не представлял, чем все это закончится. Наконец Вежливцев явился раньше обычного, еще только осела вечерняя темнота, и с ним пришла Гулечка. Я лежал на кровати поверх одеяла. Я не встал, когда они пришли, потому что мне мало понравилось, что они пришли вместе, и я подумал, что нечего мне перед ними утруждать себя, коль дело повернулось таким образом. Я, конечно, это так, предварительно, по взметнувшимся предчувствиям, а конкретно еще не знал... Но мне все равно не понравилось. Они были оживлены, посмеивались. Принесли с собой бутылку вина, пустились распивать, приглашали и меня, но я не встал и почти что ничего и не ответил им. Они были до крайности поражены: пьющий человек, конченый человек, а отказывается от дармовой выпивки! Можно сказать, смотрит даренному коню в зубы. Я лежал гордо. Наверное, это как раз так их и подзадорило. Но я чувствовал по всем признакам, что им вовсе не нужно набираться храбрости, собираться с духом, и без того они были боевито настроены, шутили, смеялись и весело поглядывали на меня. По-моему, они думали, что я мертвецки пьян, и это их потешало... вообще-то, они сначала увидели, что я не так уж и пьян, но решили, что в какой-то момент, может быть, именно после своего отказа сесть с ними за один стол, вдруг опьянел душой, а затем и телом, впал в прострацию... Видимо, так. Факт тот, что им очень было необходимо чем-то потешаться. А в высшем смысле я действительно был забавен. Гулечка заговорила обо мне. Будто бы обо мне лично, однако тут в последнее время распространилась мода чуть ли не прямо ко мне обращаться в третьем лице, очень необыкновенная форма обращения, если слушаешь и смекаешь, что речь в сущности о тебе и к тебе...

Он говорил, что любит, клялся любить до гроба, вещала Гулечка, но он не любил. Что-то именно в таком духе эффектно говорила Гулечка и словно пела песню. Они сидели за столом. Был серьезный сумрак, и Вежливцев в нем уже ничего не говорил, а только тихо посмеивался в ответ на слова Гулечки. Она все твердила одно и то же. И вот вдруг как-то произошло невообразимое изменение... Я пропустил начало, а потом было поздно усваивать и постигать; между тем я все отлично понял. Другое дело, что впоследствии уже надо было просто принимать как должное, как завершенное действие, как нечто, что не требует доказательств. Но даже если случившееся ужасно, не имело особого значения, понимаю я или нет. Да, это ужасно. Но понимаю я или нет, какое это могло иметь значение? Даже если я понимал, что это ужасно. Для кого могло иметь значение, что я понимаю? Для меня? Для них? Просто они вдруг замолчали, резко оборвались болтовня и смех, я вскинулся посмотреть, что их столь внезапно обеззвучило, и увидел в темноте их совместную жизнь. Все сходилось на том, что они не совладали с обуревавшей их страстью, какая-то сила швырнула их на кровать, в объятия друг друга, и, радостные, счастливые, они слабо и болезненно вскрикивали от восторга, что я не сразу услышал. А Челышев-то надеялся, строил планы... Ба! Я хочу сказать, что они и разделись, и сделали все, к чему их располагала страсть, а не ограничились шалостями и малым. Я не хочу здесь, в этом месте, передавать свое состояние, живописать его яркими красками и крупными мазками, углубляться в нюансы... Да и было ли тогда у меня какое-нибудь состояние? Мне скажут, почему ты не разнял их, не разогнал, как разгоняют на улице склеившихся собак, не избил? Я не сделал этого. Это ничего бы не объяснило, не изменило; такой порыв не вспыхнул во мне. Я не испугался. Было даже, промелькнуло какое-то удовлетворение. Но ведь я не был связан, мне не заткнули рот. Я был свободен. И сделал выбор. Вот в чем дело. Само собой, Гулечка была великолепна, и если я испытывал зависть, глядя на них, то ведь только к ее красоте, ладности ее форм, гибкости членов, чего у меня нет, но никак не к Вежливцеву, который ею обладал.