- Сама по себе духовная жизнь имеет для нас первостепенное значение, и мы не чураемся проявлений духа, дремлющего в каждом из нас, напротив, мы полны решимости и дальше стоять на позициях правдоискания... но, - сказал живописец, поднимая вверх кисть и рисуя что-то в воздухе, - но за так называемыми идеями, теориями, системами философии мы не признаем ни ценности, ни хотя бы благородства... С первого взгляда может показаться, что мотивы, которыми руководствуются их создатели, благородны: улучшить жизнеустройство, обуздать зло, кого-то освободить, кого-то наказать... Но это мнимое благородство, и мы, дети не только своего времени, но и всей человеческой истории, от такого благородства не в восторге. Мы называем его извращенным благородством, в некотором смысле патологией, как извращена и патологична вся человеческая история. Рабство противоестественно, и порыв освободиться от него благороден, но если развитие общества привело к рабству, не значит ли это, что история движется по пути извращений? Мудрая природа, случись ей каким-то образом уклониться в сторону от своего естественного пути, находит в самой себе силы очиститься и оздоровиться. Так и история справилась бы сама, если б ей позволили, а между тем люди, тщеславно мнящие себя ее творцами, надулись... да, мы называем это так, именно надулись, оскорбились неким подмеченным непорядком, и что же? пускают в ход свои жалкие лекарства в виде домыслов и фальсификаций. В результате только запутывают проблему развития, прогресса, которую скоро запутают окончательно и навсегда. А в собственную историю люди постарались впутать и природу и тем самым задушили ее. Мы живем в отравленной атмосфере... Августа, - выкрикнул вдруг Вежливцев исступленно, - втяните в себя воздух, вот так, вы чувствуете, что он отравлен? Вы чувствуете, я вижу, так замрите на этом, вы напичканы ядом, и я запечатлею вас отравленной...

Гулечка войдет в историю напуганная криком, который останется за пределами холста, с широко раздувшимися ноздрями, с наполненными воздухом нашего времени легкими. Как я понимал слова Вежливцева и как приветствовал их! я бы и углубил, поскольку он лишь намечал проблему, скользил по поверхности. Теперь был черед Челышева говорить.

- Вы знаете, о чем я... - сказал он, стоя у окна и потирая руки, говорилось немало... теории... Ослепляют, оболванивают человека, затмевают от него истину, истина - в чистоте природы. Но мы не погибли... Машины, много машин, несутся, сшибаются, мчатся наперегонки и в разные стороны... Дорога... Правостороннее и левостороннее движение, два потока машин... в разные стороны. Но мы можем не погибнуть, они не ищут нашей гибели, они только хотят, чтобы мы подчинялись их ритму. У каждой машины свой ритм... Много одинаковых машин... Чем больше одинаковых, тем сильнее их ритм, больше гонору... Есть и такие, что не прочь задавить, может, потому, что читают в наших глазах бунт. Но мы можем выстоять. Не суетиться, не паниковать, не выдавать свой страх... В конце концов и для пешехода кое-какие меры безопасности предусмотрены на дорогах. Мы... Наши жены, наши сестры - все, кто прислушивается к нам, а не к вою сирен. Нас мало, но мы многое постигли, наш голос тих, но в нем свое бессмертие... Нынче на дорогах для спасения пешеходов рисуют "островки безопасности... Очерченные краской клочки суши, машины объезжают... Не успел перебежать дорогу становись на этот островок. Нам тоже нужно встать, найти свой островок безопасности... На нем, я бы сказал, все что угодно... Жизнь... Машин нет, не смеют... Воздух отравлен, да, но внутри каждого из нас чистый озон, есть чем подышать, прижавшись друг к другу губами, по принципу совмещающихся сосудов. В этом жизнь и спасение...

- Ты умилился, Нифонт? - воскликнули эти двое, Вежливцев и Челышев, заметив особое настроение, с которым я окунулся в беседу.

- Да, - признал я.

- Скажи и ты что-нибудь, - поддержали они, - мы с удовольствием тебя послушаем.

- Я скажу не много, - возразил я. - О хворой, гремящей цепями, тщетно бьющейся избавиться от сатанинского нашествия чужеродных заморских бредовостей нашей Киевской нынешней Руси... вот о чем я часто говорил и повторю... Нет, не посреди нее искать островок, а всю ее сделать островком безопасности посреди бесноватого отравленного мира. Нам принесли теории, мы их не хотели, мы обходились без них, мы были самой природой и творили сами себя, заболевая и выздоравливая. Нужно вернуть народу первозданную чистоту, какую-то даже православную чистоту, хотя мы с вами отрицаем, разумеется, и православие как таковое... к тому же и оно извне, а потому лучше язычество. Да, речь идет о первозданной языческой чистоте... Киевская Русь не просто склонна к творчеству, в творчестве, в художестве ее призвание, истинная жизнь, и мы способны творить новые, необыкновенные формы, вообще произведения... могучие, их глубина может быть доступна пониманию других народов в уже готовом виде, но не доступна их творческим силам. В этом даже некая наша святая простота, вот что в этом... некая наша великая наивность, потому что в этом наша удаленность от мирской суеты, наша отрешенность от непосредственного житейского строительства. И когда нам на голову сваливается какая-нибудь дурацкая идейка, указывающая, как лучше устроиться в жизни, мы тут же оказываемся беспомощны, как дети, путеводная нить ускользает... Не все мы способны к творчеству, нет, конечно, это лишь на высочайших наших взлетах, это заслуга наших икаров... но их глубина завораживает и всех нас, мы к этому способны... Жить не по теории? Ну да, ведь наше искусство - это и наши формы жизни, понимаете ли, ведь такое искусство, как наше, с его достижениями и возможностями, само создаст жизнь... ужасную, противоречивую? И да и нет, но главное - полнокровную, самобытную, ни на какую другую не похожую... Это все, что я хотел сказать... Сами решайте, как нам жить дальше...

И они бросились приветствовать, чествовать, обнимать меня, а Гулечка отдала наконец атмосфере воздух, который по велению Вежливцева взяла у нее переработать в углекислый газ, но вышло - для истории.

--------------

Пожалуй, рискну шагнуть к большей откровенности... Я часто повторяю, и это доходит у меня до назойливости, что я, мол, не помню, как было, не понял, запутался. Это отчасти поза и рисовка, но больше для того, чтобы скрыть некоторые моменты, которые могли бы удивить моих вольных и невольных слушателей, тогда как я в своем нынешнем положении уже никого не хочу удивлять. Конечно, правда и то, что Калугу я увидел не вполне ясно, как если бы увидел ее откуда-то издалека, скажем, из глубины сибирских руд, да и то в виде миража, зная, что это мираж, и несколько недоумевая, для чего мне видеть ее из этих самых руд. В общем, Калуге как факту я не придал особого значения, и куда более значительным мне представлялось то обстоятельство, что я лично все еще существую: в этом для меня заключался своего роде феномен. И тут я должен открыть первый секрет, первый за всю историю моего существования секрет, которым я даже в мечтах не осмелился бы тыкать кому-то в глаза. Дело в том, что он действительно отдает некоторой болезненностью, во всяком случае, чрезвычайной интимностью, а этим я не люблю надоедать.