Общественность разделилась на два лагеря. Возможно даже, на три. Одни горячо осуждали грешницу-пионервожатую, жалели Ивана Ивановича, хвалили искренне раскаявшегося физкультурника и сочувствовали его супруге. Другие, осуждая пионервожатую, физкультурника не хвалили и супруге его не сочувствовали. Третьи... впрочем, никто из них публично не высказывался.

Вместе с вернувшимся в семью отцом они переехали в новостройку на окраине города. С Татьяной Григорьевной с тех пор он не встретился ни разу.

В школе она больше не появлялась. Уехала к матери, лечилась. Она умерла через полгода, как раз когда он сдавал вступительные экзамены. Ему об этом сказала мать по телефону. А в первый день следующего учебного года прямо у себя в кабинете умер и Иван Иванович.

Он по-прежнему еще приходил в школу, когда приезжал на каникулы студентом, но никогда больше не проходил по той улице. А потом они с матерью и вовсе уехали из этого города.

Что-то еще не давало ему покоя. Да, это лицо в окне, старуха. К Татьяне Григорьевне изредка, когда Иван Иванович бывал в отъезде, приезжала мать. Где же это окно - неужели ему показалось? Не показалось.

- Вы седой уже, а я вас помню, как вы к Тане приходили, репетировали. Тане потом не до того было, у нее были большие неприятности. Вы ведь не знаете, отчего она умерла. Да, печень, но это же муж ее избил тогда страшно, все ей повредил. Но тут это ушло, как в песок, в этом городе. Никто не разбирался. Да и он сам тогда тоже умер.

Да, он и у нас был учитель, еще перед войной. Всего этого я вам не могу рассказать, и уже никому не расскажу. Такое нельзя рассказывать. Наверное, это я виновата, и всю жизнь молюсь, да не помогло. И не меня наказали, а Таню. Меня тоже.

А вы как? Семья? Так и не женились? Сколько уже лет прошло... А почему вы об этом расспрашиваете?

После Тани? Да, осталось, я сюда это все с собой взяла, когда переезжала. После его смерти уже. Так оно и лежит, там школьные ее дела всякие. Вот они, перевязаны, с тех пор еще лежат, я не трогала. Хотите посмотреть?

Так спустя сорок пять лет у него в руках снова оказалась та самая, найденная некогда в щели между бревнами тетрадка с колорадским жуком на обложке. Только пожелтело все, расплылось, почти ничего не прочесть.

Уезжал утром. Шел к автобусу по мосту через реку. Та самая переправа вдали и обморочное ощущение, что видишь все это в последний раз.

Сразу после взлета он погрузился в сон и спал как убитый, хотя самолет давно уже набрал высоту, скрестив руки на груди и не сняв очки, с пачкой купленных в аэропорту газет на коленях. Позади был город его детства, впереди - больница и все, что предстояло, а загадывать дальше не имело смысла. Спал долго, и сон его был странен.

В приемной канцелярии его определили в одноместную палату, но уже в отделении ангельской наружности медсестра, увидев, что больничная страховка у него не в частной кассе, а в производственной, где взносы поменьше, отправила его в палату, где томились четверо других больных. Один из них был совсем плох. И ему стало стыдно за свою, впрочем, робкую попытку спросить насчет одноместной палаты, парированную с неангельской твердостью, многие были бы еще счастливы попасть сюда, в это отделение столь славного медицинского заведения... Испуганная жалость к самому себе сменилась спасительной иронией, и он уже называл своих соседей счастливчиками.

Вот молодая и оскорбительно хорошенькая врачиха. Почти дословно - из повести его юности, из "Юности", о попавшем в такую же больницу человеке с аккордеоном, он не раз мысленно примерял на себя эту судьбу - за исключением финала.

"О, Господи, как совершенны дела Твои..." А вот этого не надо. Запрещено. Не раскисать. Прекрати немедленно.

"Благодарю Тебя за все, что со мною случится, ибо твердо верю, что любящим Тебя все содействует ко благу".

Вот ты, значит, как заговорил... А раньше-то?

Пока что его повезли вставлять в вену трубку, которая должна была протянуться от запястья руки почти до самого сердца. Юный хирург и две смешливые медсестры делали свое дело осторожно, но как-то лихо и с множеством прибауток. Благодаря этой веселой троице он окончательно успокоился: будь что будет, не ты первый, не ты последний. Уйми в себе этот пафос, а то, подумаешь, репортаж с петлей на шее. А родился бы ты году в двадцатом, был бы у тебя шанс выжить?..

Ночью, когда все началось, энтузиазма поубавилось. Восприятие раздвоилось: зрение и слух еще делали свою работу, но мысли то блуждали по каким-то страницам, то заглядывали в потаенные уголки памяти, где накопилось столько сора, из которого ничего путного так и не выросло.

Он все ждал. Из последних сил. Все-таки она пришла. Неужели он думал, она не придет? И он сразу сказал то, что собирался сказать всю жизнь. Ведь у него тогда просто не было другого выхода. И эта записка. Что он мог ответить? Сказать, что там был он? Он выбрал меньшее из двух зол. А третьего тогда не нашел. Не смог, не решился, мал был еще. Вот потому, наверное, он сюда и попал, так что он не ропщет. В крайнем случае, они там встретятся.

Ни в коем случае, отвечала она. Ему там нечего делать. И не надейся. Будешь жить. Конечно, она все тогда поняла. Он действительно выбрал меньшее из двух зол. А третье - значит, третьего не было дано.

Она ушла, и в стекла окон забарабанили крупные капли. Пошел сильный косой дождь, теплый и ставший потом ласковым.

И он пошлепал вдоль пузырящегося ручья в обочине спускавшейся далеко вниз размытой улицы, спотыкаясь и перепрыгивая через мутные притоки, догоняя стремительно преодолевавший многочисленные пороги обломок кленовой ветви с сучком на утолщенной корме и парусом трепыхавшимся листком, все скорее и скорее, к невидимой отсюда реке, слыша отчаянный визг сосед-ской детворы за спиной и слабые грозовые раскаты вдали, жадно вдыхая напоенный влагой воздух. И счастье было неизбежно, а жизни, да что там жизни - дню, мгновению этому, теплому дождю и бурлящему потоку вдоль прекрасной извилистой улочки не было конца.

2001, 2003