У него было такое лицо, что она отвела взгляд. Потом поднялась и подошла, положила руку на его голову и мягко притянула к себе. Он вдруг засопел и, уткнувшись в ее грудь, зарыдал, сотрясаясь и всхлипывая, чувствуя, как слезы текут по его щекам, вдыхая исходивший от нее волнующий запах и мысленно прося у нее прощения, которого ему никогда не получить, ибо ведь и не сказать никогда, и навсегда остаться виноватым перед ней.

Это уходило его детство. Не птицей, выпорхнувшей из рук, а вместе с этими злыми слезами.

Прошел год. Потом еще два. Тот педсовет и все пережитое не прошли даром. Характер его изменился, он стал более угрюмым и скрытным. И он стремительно взрослел, превращаясь из мальчика в подростка. Не стал смелее со сверстницами. Но его отношение к Татьяне менялось.

То давнее, о чем поначалу было так трудно забыть, все-таки почти забылось, осталось воспоминанием, подобным воспоминаниям многих детей, в детстве увидевших или узнавших что-то запретное и потом загнавших это вглубь, где оно дотлевало.

За эти годы он перестал быть маргиналом в среде своих сверстников. Перейдя в разряд старшеклассников, они переходили и в руки учительской элиты этой лучшей в их городе школы. Максимум кривой зависимости авторитета от свойств субъекта сдвинулся в сторону интеллекта и образованности, а берег, соответствующий грубой силе и браваде невежеством, сильно обмелел.

Ушел из школы "отпетый", и их компания перестала наконец походить на стаю, где молодые волки состязались в лихости, стараясь выделиться ею в глазах всесильного вожака.

Однажды Татьяна Григорьевна заменяла заболевшего историка. На редких ее уроках царила тишина, и вовсе не потому, что она была женой всесильного завуча. Татьяну просто любили. Ревнуя ее к классу, привыкший быть центром внимания "отпетый" невыносимо скучал. И на перемене завел разговор о Татьяне Григорьевне, обильно употребляя терминологию из уличного фольклора. "Баба она, конечно, классная, - заключил он, - я бы сам ее... Жаль, там же дядя Ваня... - Иван Иванович прозвища не имел, но "отпетый" не называл учителей по имени и отчеству. И тут "отпетый" вдруг повернулся к нему, сидевшему поодаль. - Ты ведь там с ними почти рядом живешь, так пошел бы разок, заглянул в окно: интересно, как он ее..."

Он поднялся и, подойдя к "отпетому", ударил его по лицу. Ударил в полную силу, но главным была полнейшая неожиданность этого, так что "отпетый" не удержался на ногах. Класс затаил дыхание. "Отпетый" медленно поднялся, и тут он взял лежавшие на парте ножницы и крепко сжал их в кулаке.

"Отпетый" был старше и неизмеримо сильнее. В сравнении с любым своим одноклассником он был как взрослый мужчина. Ножницы - пустяк, при желании он мог и собирался уже избить его одной левой. Но по этой немыслимой еще недавно затрещине, по решимости на лице "профессора", сжимавшего в руке ножницы, по тому, какая особенная установилась в классе тишина, он понял, что эта история может кончиться очень плохо. Повернулся и вышел из класса. На другой день, встретив его у школы, "отпетый", не говоря ни слова, нанес ему увесистый удар, после чего под глазом полмесяца красовался синяк. Но теперь этот синяк был - как почетный шрам. А вскоре "отпетый" и вовсе покинул их класс, перейдя в вечернюю школу.

По взгляду Татьяны Григорьевны, не спросившей его о синяке, он понял, что ей не замедлили доложить о происшедшем.

Нынешнее его отношение к ней было смесью уважения, влюбленности, ревности и, конечно же, некоей утраты дистанции. Ему было трудно признаться самому себе в том, что он никак не может простить ей равнодушной покорности, с которой она отдавалась этому крайне несимпатичному человеку, бывшему вдвое старше ее. Но, с другой стороны, - с законным мужем ведь, и дело это совершенно житейское...

Эта утрата дистанции имела место только там, в мыслях. Рядом с ней дистанция была - как полагалось. Их отношения становились все более дружескими, а весной, когда вновь начались репетиции, они еще больше сблизились. При этом для него она оставалась взрослой замужней женщиной, вызывавшей робость. Разве что загадочности, присущей в его понимании всем взрослым женщинам, в ней было поменьше - ровно на величину тех воспоминаний.

Татьяна Григорьевна заочно окончила исторический факультет и частенько заменяла историка в их классе. И она не просто пересказывала учебник. От нее он впервые услыхал о Талейране и Фуше, а потом она принесла ему том исторических повестей Цвейга, который он зачитал до дыр, и сам уже принялся за книги Тарле о наполеоновском времени. А он приносил ей Лема и Брэдбери и поражал ее вычитанными из научно-популярной литературы подробностями устройства Вселенной. Прибежал к ней с последним романом братьев Стругацких и потом несказанно обрадовался ее восторженному отзыву. Разница в их возрасте казалась ему огромной, и порой он забывал, что, в сущности, она совсем еще молодая женщина. Но он помнил и ту школьную Доску почета (слева и справа - профили: один с бородкой, другой с усами, плюс обязательные серпы-молоты, колосья и разрисованный под мрамор мощный постамент), где их фотографии оказались когда-то рядом. Он увидел их после того последнего звонка. Выпускница с копной русых волос и печальным взглядом и первоклассник с испуганно вытаращенными глазами.

Им было по-настоящему интересно друг с другом. А его репутация книжника и идеалиста, его несомненная инфантильность не оставляли ни малейших сомнений в совершенной невинности этой привязанности, так что на лицах видевших их вместе возникала лишь снисходительная улыбка, которую у всех вызывали его горячность и всегдашняя восторженность.

А потом наступило время, когда она начала невероятно волновать его. Если случалось нечаянно к ней прикоснуться, он покрывался гусиной кожей. Однажды она попросила завязать на ее руке повязку дежурного учителя. Борясь с тесемочками, он вдруг уставился на ее совсем близкую грудь и вернулся к повязке лишь встретив ее спокойный, но выжидающий взгляд. Порой испытываемые им чувства совершенно противоречили друг другу, и он пытался как-то совладать с этой переполнявшей его гремучей смесью.