В штабном коридоре, недалеко от тумбочки посыльного, заложив руки в карманы галифе, стоял, будто нарочно ожидая лейтенанта, капитан Зубихин.

- Здравия желаю, - сказал Борис.

- Привет. Освободился?

- Ага.

- Ну, тогда пошли. Чего-то тебе покажу, - взял Бориса под руку. Специально для тебя приехал.

- Еще чего? - вырвал Курчев руку. Ему казалось, что его арестовывают.

- Да не дрожи. Или совесть нечиста?

- В чем дело?

- Ни в чем. Хотел тебе кой-чего показать. А то уедешь и не узнаешь. Пойдем, жалеть не будешь.

- Некогда. Паспорт получать надо.

- Пошли, пошли. Все равно сегодня не успеешь.

- У тебя что - ордер на меня? - не выдержал Борис.

- Дурак, - сплюнул Зубихин. - С тобой же, как с человеком...

Они стояли на плацу и Курчеву казалось, что полк во все глаза глядит на них из окон.

- Надо, чтобы каждый человек разделил тетрадную страницу... медленно, словно трогал с места тяжелый состав, проговорил Зубихин, и Курчев побледнел, вздрогнул и припомнил сон про Сталина.

- Ну, чего стоишь? Пойдем отдам, - снова взял его под руку особист.

За пищеблоком, в тесной и темноватой (оттого, что с зимы не мыли окна) комнатенке Зубихин отпер сейф и протянул Борису несколько страниц довольно четкого третьего экземпляра.

- Сожги, дурак, и не пиши больше.

- Кто дал? - не выдержал лейтенант.

- Много будешь знать - загремишь... - пододвинул к краю стола консервную жестянку особист. - Пальцы не пали, - поднес он зажженную спичку к несчастному сочинению о фурштадтце.

- Садись, - кивнул на табурет. Сам сел на койку и, запустив руку куда-то к стене, вытащил початую бутылку московской.

- Не закусывать умеешь?

- Ага.

- Ну, тогда на. Стакан у меня, понимаешь, один.

"Конечно, кто же с тобой, кроме меня, пить будет!" - подумал Борис. Ваше здоровье, - взял и опрокинул налитое.

Особист кивнул, взял у него стакан и вылил себе все, что оставалось в бутылке.

- Думаешь, я зверь, да? - спросил, поморщась. - Нет, не зверь. Я почти два курса архитектурного кончил. Если б не война, я, может, дома бы строил. Думаешь, заливаю? - уставился на него Зубихин. - Нет, кончил. Не веришь?

- Ну, и зря, - сказал через минуту. - Ты мягкий. Из тебя чего хошь лепи. Был бы ты моим младшим братом, наставил бы тебе фонарей, чтоб больше не чиркал такого... - кивнул на догоравшие в консервной коробке страницы реферата. - И те тоже сожги. А то на гражданке ребята мышей ловить любят. Понял?

- Ага...

Курчев чувствовал себя оплеванным с головы до ног.

- А вообще голова у тебя соображает, - вытащил особист пачку "Беломора" и прикурил от импровизированной пепельницы. - А раз соображает, то не пиши. В тряпочку молчи, а то попухнешь. В аспирантуру не взяли?

- Нет.

- Ну и отлично. Сунься куда-нибудь на завод. На сдельной больше любого кандидата наук вышибешь. И еще, говорю тебе, как человеку, женись. Вон хоть на той чернявенькой, Вальке, что ли? Или уже?

- Нет.

- Я думал - уже. Она инженеру кирпич повесила.

- Говорят, - выдохнул Борис.

- А будто не знаешь...

- Нет, - помотал головой.

- Ну, как хочешь. Я к тебе по-человечески. Я бы сам такой был, если б не война, - теперь уже вздохнул Зубихин.

Борису показалось, что особист слегка пьян, и ему даже стало жаль этого одинокого в полку человека. Комнатенка его была не то чтобы грязная, но еще какая-то безнадежно запущенная, будто никто из солдат не хотел здесь убирать, а если и убирали (в армии согласия-то не требуется!), то, кое-как смахнув пыль, пулей вылетали отсюда. Стол, тумбочка, табурет, стул, койка, застеленная суконным одеялом - все было тут самое обыкновенное, чисто армейское, и все-таки комнатенка походила не на дежурку, а скорее напоминала офицерскую гауптвахту. Будто Зубихин

был арестован и ему сюда втихаря доставляли спиртное.

- Да, война, - вздохнул капитан. - Ты ведь не нюхал?

- Не нюхал, - согласился Курчев. Ему не терпелось выскочить из этой тусклой камеры.

- Да не сиди как на гвоздях, - поморщился Зубихин. - Я говорю, мы воевали, а чего получилось? Я вон сколько в окопах мерз! С третьего дня на фронте. А чего вышло? Капитан только. А Ращупкин с бабами воевал, а скоро папаху нацепит.

- Сейчас весна, - сказал Борис.

- Ничего - дадут и в солнцепек носить будет. Ему сейчас куда больше светит, чем на войне. А мне на фронте, Курчев, лучше было. Не веришь?

- Нет, почему...

- Мне хорошо было. По мне бы - век не кончалась!..

"Ну да, - подумал Борис. - Небось, землянку тебе оборудовали и резался с утра до ночи в карты, с перерывами на допросы. Все мечтали, чтоб быстрей немцев разбить и по домам, а ты - нет."

- А песню "Играй, мой баян" пели? - вдруг спросил Зубихина.

- Какую? - вздрогнул тот, будто проснулся. - Причем это?

- Да нет, просто так вспомнил, - сказал Борис, уже жалея, что задал идиотский вопрос. - Просто там слова "О доме родном, о времени том, когда мы вернемся домой...".

- Не знаю, я не поющий, - перекатывая желваки, скривился капитан. - На войне все понятно было. Кто хорошо воюет, а кто сачкует. А теперь разбери-пойми. Ращупкин козырем ходит, а офицер он дерьмовый. Больше насчет баб. А ты, дурак, ключи ему даешь.

"Знает или на пушку берет? - покраснел Борис. - Неужели Ишков тоже постукивает?"

- Ну, чего краснеешь? Хлипкий ты, Курчев. Все насквозь в тебе видно. Даже говорить с тобой неинтересно. Ну, что у него за баба?

- Не знаю. Я ее не видел.

- Ладно. Ты мне это брось... "Нет, Сережка не стучит, - обрадовался за Ращупкина. - Стучал бы - чего было спрашивать?"

- Я ее в глаза не видел. Ращупкин довез меня до квартиры и все...

- Ладно, - повторил Зубихин.

"Наверно, кто-то видел, как я грузился с матрасом на бетонке, - решил Курчев. - А Ишков тут ни при чем."

- Ну, что ж. Везунец ты, лейтенант. На гражданке только не влопайся.

- С чего мне?

- Да вроде не с чего: пистолета в воздух пулять не будет. А ведь Ращупкина ты тоже не любишь?

- Он мне не баба, - нахмурился Борис, соображая, не догадался ли ко всему Зубихин, что у них с командиром полка общая женщина.

Но тот вдруг брезгливо поморщился и, не поднимаясь с койки, протянул руку лейтенанту:

- Ладно, бывай! - И Борис, сколько возможно не спеша, вылетел из этой тусклой, похожей на тюремную камеру, комнатенки.

8

В поезде Инга письма лейтенанту так и не написала, а по приезде первые дни ушли на утешение родителей. Врать было мучительно, а Татьяна Федоровна без конца допытывалась, как все было. Отец молчал, но Инга чувствовала, как напряженно вбирает он каждое ее слово, и она отчаянно, даже взвинчивая себя, почти непрерывно рыдала, уповая на одни слезы.

Она знала, что виновата по крайней мере в трех вещах: не застала тетку в живых, не вызвала отца и мать и схоронила покойную в крематории. Но крематорий и невызов родителей были последним желанием Вавы. И Полина всегда бы это подтвердила, и даже Бороздыка (при всей своей радостности) не посмел бы этого отрицать. А то, что она не поспела к теткиной смерти - это был несчастный случай.

Но все-таки, пока все трое несколько успокоились, прошло дня четыре, и Инга не собралась написать Курчеву. Она помнила, что ему 9-го апреля исполняется двадцать шесть лет и очень хотела, чтобы именно 9-го он получил от нее то обещанное ею послание. Но в эти первые дни в Кисловодске не было никакой возможности думать о лейтенанте.

Наконец родители хотя бы внешне успокоились, вновь стали ходить на ванны и пить воду, и Инга, проволынив еще несколько дней, села и написала:

"Борис!"

"Нет, Боренька!" - продумав минут десять, решилась вывести своим угловатым, чуть наискось, почерком. Но тут же, как с горы сорвавшись, начала быстро писать, ничего не зачеркивая:

"Боренька! Так мне легче к тебе обращаться. Я, когда несла чемодан, увидела знакомое и противное, правда чинённое, пальто, которое несло в правой руке твою машинку, и мне стало так горько. Зачем ты ему отдал? Я вырвать хотела. Но он сказал, что ты его обидел и он даже не собирается ее возвращать. Зачем, Боренька?!