- Извините, - сказал Борис. - Вы меня не помните? У Крапивникова я тогда был в армейском.

- Ах да, - провел художник рукой по большому лысому черепу, но от дверей не отодвинулся.

- У вас телефона нет. А Татьяна дала неточный адрес. Я давно вас искал... - быстро и потому нечетко залепетал Борис. - Я пойду. Только скажите, когда прийти можно... - потупился, стесняясь художника и стесняясь того, что ему говорил.

- Да нет. Заходите. Я уже закругляюсь, - оттолкнул живописец дверь, и Борис вошел в темную кухоньку с зажженной газовой двухконфорочной плитой, а через нее попал в холодную, но очень светлую комнату, две стены которой были сплошь из небольших стекол, связанных тонкими деревянными рамами, отчего комната смахивала на оранжерею. - Не раздевайтесь. Здесь далеко не Сахара, - сказал хозяин, поворачивая к стене большую деревянную штуковину, которая, Борис вспомнил, называлась мольбертом. На ней что-то желтело посреди белого холста, но Курчев еще не успел вздеть очки. - Так что же привело вас в мои палестины? - спросил хозяин, произведя перестановку. Картинки поглядеть пришли? Вы с усами и в штатском на шпика походите. Вам бы еще гороховое пальто...

- Спасибо, - усмехнулся Борис. В понедельник, собираясь на защиту диссертации, он, бреясь, сдуру оставил усы.

- Если дадите бритву, пожалуй, сбрею, - попробовал польстить хозяину.

- Это, пожалуйста, в парикмахерской. Так что, картинки выставить? - и не дождавшись ответа, художник вышел в кухоньку и принес в два приема четыре картины, которые развесил на одной из внутренних стен.

- Вот, глядите. А я тут доуберусь. - Он стал поднимать с пола измазанные краской газеты и складывать в большой цинковый бак.

Курчев вздел очки, сел на табурет, потому что тот стоял ближе к нему, чем стул, и уставился на холсты. На всех четырех были написаны не люди, а какие-то странные предметы. На одном - желтые шары на желтом столе. На втором была изображена какая-то стеклянная глыба и тут же ее небольшие осколки. Весь холст был серо-зелено-голубого цвета и непонятно было, как на серо-зелено-голубом различимо серо-зелено-голубое. Но и глыба и кусочки были видны очень четко и были, несмотря на свою загадочность, очень вещны. Третий холст был похож на второй, только на нем глыба была справа, а осколки (их уже было не четыре, а шесть) - слева. Да и холст был чуть шире.

Но больше всего Курчеву понравилась четвертая картина. Она была странной формы, узкая и длинная - причем высота ее не составляла и одной пятой длины. На гладкой поверхности были поставлены, наподобие городков, грязно-серо-желтые цилиндрики, кубики и шары. Они шли от левого края картины к правому, причем можно было линейкой проверять - нигде не нарушалась дистанция. И все они - их было двенадцать штук - были, казалось, одного цвета и шли в одной последовательности - цилиндр, кубик, шар, цилиндр, кубик, шар.

- Повеситься охота, - повернулся Курчев к хозяину, который уже кончил собирать газеты, накрыл бак крышкой и сел сверху.

- Вы думаете?

- Вижу, - ответил Борис. - Это очень здорово, если я хоть что-то понимаю.

Лейтенант встал с табурета, нагнулся (картина висела почти у пола) и, чуть не уткнувшись носом в холст, разглядел, что каждый из предметов написан чуть иначе. То, что издали казалось одинаковым, на самом деле было далеко не таким. Например, на втором цилиндре были тонкие красные прожилки, на первом кубе синее пятно - да и вообще вблизи было скрытое буйство красок, хотя с двух метров картина являла собой что-то вроде загробного помещения и унылого однообразия ада.

"Вроде нашего бункера, когда останешься в нем один", - подумал Борис.

- Можно, я расскажу вам про нее? - спросил вслух.

- Не надо. Я вижу, вы поняли, - усмехнулся художник.

- Правда, очень здорово. Я и верил, что здорово будет. Только не думал, что так. Но ведь этого никогда не выставят.

- Как дело пойдет-повернется. Вообще-то тут ничего нет. Ведь я с них рисовал, - он подошел к подоконнику, нагнулся, открыл что-то вроде кухонного шкафа и показал Курчеву все двенадцать цилиндриков, кубов и шаров, уныло стоящих на фанерной полке.

- Нет, не то, - покачал головой Борис, на которого оригиналы никакого впечатления не произвели.

- Это не они.

- Они. Я искал точности. Вот сюда я их ставил, - кивнул хозяин на стоявшую под другим подоконником длинную узкую лавку, - и отсюда, - он показал на место, где стоял перед приходом Курчева мольберт, - писал.

- Да, я понимаю, - на мгновение смутился Борис, не зная, валяет ли художник ваньку или говорит всерьез. - Но все равно важно, кто писал, а не с какого места. Вы только такое пишете?

- Только. Никто позировать не может. У меня с нервами швах и я должен работать строго в одно время. А натура вечно опаздывает. Я уже год людей не пишу. Вот последняя.

Он вышел в кухоньку и принес оттуда подрамник высотой с метр и шириной сантиметров в семьдесят и, когда перевернул его и повесил выше всех картин, Курчев увидел Ингу в знакомых ему свитере и юбке. Она сидела на стуле и печально глядела прямо на Бориса.

- Я не знал... - выдохнул он и тут же осекся, подумав, а не жил ли художник с аспиранткой.

- Чего? - спросил хозяин.

- Да нет. Ничего... - справился с собой Борис. - Ну и намерзлась, наверно, она у вас!

- Да, было, - усмехнулся художник. - Правда, писал я ее в апреле. Хотел ню, а она ни в какую. Ну вот, такую пришлось... Муж хотел купить портрет, потом раздумал. Теперь она, кажется, второй раз замуж выходит и второй супруг купил. К свадьбе, наверно. Деньги принес, а холст еще не забрал. Да что я?! Это ведь брат ваш. Так ведь?!

- Ага, - покраснел Курчев, - двоюродный.

- Неплохой экземпляр, хотя немного странный. Пришел позавчера. Принес три тысячи и спрашивает, могу ли продать эту девчонку. Я бы ее и за две отдал. Утеплять студию надо.

- Ну, это вы продешевили! - сказал Борис. - Три тысячи - гроши за такое!..

Хотя у него в кармане было всего сто рублей одной бумажкой и на три тысячи ращупкинских он надеялся не больше, чем на три тысячи сеничкинских, ему было зверски обидно, что Лешка увел у него не только женщину, но и ее портрет.

- Может, и гроши, - кивнул художник. - Но ведь цены нет. Выставком у меня ничего не берет. Ее глядели, тоже не взяли. Мерзлячка какая-то, говорят. Меня не балуют в МОСХе.

- А вы бы хотели?

- Конечно. Надоело сидеть взаперти.

- А вы себе цены без них на знаете? На чёрта вам начальство?

- Может быть, знаю, а может, нет. День на день нe приходится. Анахоретом жить трудно... Надо, чтобы глядели, ругали, пусть, но видели, что ты делаешь. А те, что таскаются сюда и хвалят, тем цена невелика. Раз уж пришли, то непременно хвалить будут. Хотя бы из вежливости.

- Вы просто не в настроении, - начал волноваться Курчев. - Вы же художник. Я ни черта не смыслю в живописи, но, по мне, вы - замечательный художник. Да и на чёрта вам всеобщая ругань или всеобщее одобрение? Да будь я живописцем, я бы Бога благодарил. Чего лучше? Сиди себе в углу и рисуй, и плюй на все.

- Ну, а вы сочиняйте рефераты.

- Не то. Ключевский писал, что если мы не знаем последствий каких-либо преобразований, то мы не можем делать их предметом исторического изучения. А меня, как на зло, интересует только современность. Собачий характер. Сам хочу сидеть в погребе, но писать о том, что творится на поверхности. Противоречие?

- Нет, не особенно, - с интересом поглядел на него художник. - В погребе? Это вы ничего сказали. Холодно только. И одиноко. Значит, зарыться решились?

- Что-то вроде. Если духу хватит. Я потому к вам и пришел, поглядеть, как это получается. Но художникам легче. Они при вечности. А меня сегодняшнее мучает. Но все равно не думал, что так здорово, - он снова повернулся к холстам. - Я, знаете, обклеил две недели назад комнату нарочно потолочными обоями. Надеялся, вдруг придете и чего-нибудь нарисуете... А теперь вижу...