- А потому не беда, - назидательно ответил живописец, - что бесы, они тоже в своем роде содержательны и соответственно дают содержание человеку. Значит, ты еще не окончательно ничтожен, не есть еще вполне ничтожество и пустой сосуд, чтобы только с трепетным смирением воспринимать свое рабство у Господа. Еще поборешься!

- Как ты все извращаешь, - закричал Буслов, - как все испоганиваешь!

- Вот опять же бесы...

- А все это чепуха! - закричал вдруг и Лоскутников. - И бесы ваши, и купание в источнике!

Они уже вышли за ограду, и там, в поселке, кричали Буслов и Лоскутников, суетливо беснуясь перед неприступным Чулихиным, туманно ухмылявшимся. А живописец словно нарочито подавал себя, даже и с ужимками, усиленным и неисправимым гонителем веры. В иные мгновения он страшно округлял глаза и смотрел на Буслова одним из тех стоявших в очереди перед купальней людей, которые первыми обличили в нем присутствие бесов. Буслов и Лоскутников ничего не могли с этим поделать и только напрасно заходились и брызгали пеной неуемного, казалось бы, негодования. Наконец Чулихин прервал свое непотребное занятие и вытянул сильную руку, указывая, куда им теперь направляться. Ему это было понятно. Лоскутников, еще прежде успокоившись, шагнул в сторону и с сомнением смотрел на продолжавшего волноваться Буслова. Он преисполнился иронии. Этот Буслов... ну что он такое, в самом деле, выдумал? зачем полез в ледяную воду, выставляя себя на посмешище? Посмеивался Лоскутников. Но Чулихин, изображающий непримиримого атеиста, не стал смешон ему, как-либо забавен, не показался своеобразным и трогательным, по-своему милым. Напротив! И в чем-то еще усомнился Лоскутников, в чем-то большем, чем Чулихин, на чьем лице уже вполне читалась уверенность в нужности и продуманности предстоящего им пути. Лоскутников принял серьезный вид. Ему казалось, что он все глуше и безнадежнее пропихивается в какие-то дебри, где в отвратительной влажной рыхлости поглощает его жизнь странная, болезненная, судорожно сжимающая его в своих сумасшедших объятиях.

***

Приближалась ночь. Паломники с проселочной дороги свернули в березовую рощу, спустились с холма к соснам, которые пошли все выше и гуще, свертываясь в дремучую чащу, где уже не было различия для глаза между породами деревьев и только таинственное знание Чулихина отыскивало тропинки, если не раскидывало их само же в причудливую сеть. Иногда эти тропинки пролегали в траве едва заметной примятостью, а то вдруг вывертывались как будто давней дорогой, еще не совсем заросшей и исчезнувшей. У Чулихина был свой план продвижения к монастырю и к некой вообще цели, им задуманной, он держал этот план в голове и не раскрывал его, а при вопросах разводил руками, но не бессодержательно или в недоумении, а выворачивал и складывал их в знаки, разгадавший которые узнал бы и весь его замысел. Однако попробуй разгадать! Буслов не ломал над этим голову, зная, что Чулихин может просто обмануть их, завести в неожиданное место, уже, возможно, и задумав это, а может и примениться к его разгадке таким образом, чтобы все равно вышел обман, некое забавное лукавство. Лоскутникову же вовсе было не до того, ибо ему становилось все грустнее, что он так путается и при любой идее Чулихина, что бы тот ни замышлял, все же окажется плутающим в трех соснах.

Был путь, на который он устремился вслед за друзьями, и на этом пути открывалось новое, но его отягощала как бы старинность собственной жизни, ветхость, в которой он погряз и завозился еще дома, и дорожные открытия не освобождали его; быстрее радостных бросков к постижению чахли крылья души, он не успевал их распрямить, так что не было свободы полета. Не было с ним того, что было с Бусловым, плакавшим и воображавшим себя погибшим в ледяной воде источника, и с Чулихиным, медленно и последовательно утверждавшим какую-то свою правду, очевидную и вместе с тем загадочную. Не то находил он, чего искал, и не то говорил, о чем думал. Но так все спуталось, что он уже и не понимал ни своих мыслей, ни целей. Да и были ли они когда-нибудь у него, ясные цели? Были ли они таковы, чтобы при их сложении получалась одна полная и окончательная цель?

Нужно бы осмыслить увиденное за день и продумать до конца некую мысль, которая завтра послужит прообразом монастыря, куда ведет их проворный живописец, но он не ведал, как это сделать, да и мысли разбегались в голове, проваливая его в пустоту. Он понимал только - и это было в нем еще бодро, несмотря на усталость, - что когда б его положение в мире, в обществе, в родном городке было иным, более основательным и раскрытым, а не спертым и затхлым, как заброшенный подвал, то и весь нынешний путь был бы ему светлее и радостней. Он стал вместе с другими обустраиваться на ночлег, а еще и варил кашу на костре, разведенном живописцем, да заправлял ее мясом из банки, которой Чулихин предусмотрительно запасся в дорогу. Но он совершал все это механически. Его то и дело подмывало распрямить спину, он даже выдумал торопливую мысль, что не следует ему гнуться и корячиться возле костра, пусть даже и ради полезного труда, и он действительно распрямлялся и после тотчас, не уяснив, чем бы действительно занять себя, стремил взгляд на красивую полянку, возле которой Чулихин положил быть их лагерю, и долго, но как в пустоту, смотрел на нее. Эта поляна гораздо больше радовала бы его своей тихой и ласковой красотой, если бы он знал, зачем очутился на ней, или если бы, например, при всей случайности своего появления здесь все же чувствовал за собой твердость положения, оставленного, может быть, дома, но отнюдь не утраченного.

Сели вокруг костра и приступили к трапезе. Чулихин грубо набросился на еду, стучал ложкой в жесть миски, сопел и, лихорадочно орудуя челюстями, даже чавкал. Лоскутников долго это терпел, а потом выкрикнул:

- Зачем ты ешь с такой жадностью?

- Предположим, я хочу тебя позабавить, - ухмыльнулся живописец и сложил на лице клоунскую гримасу.

- Что же забавлять меня? Ты не шут, а я... кто я такой, чтобы меня забавлять? Я никому не нужен, - вздохнул и воскликнул Лоскутников простодушно.

Буслов бросил на него раздраженный взгляд:

- Опять то же самое! Ты не крепнешь в пути, нет, ты слабеешь, и в тебе уже заметно всякое уныние и что-то даже тошнотворное.

- Но и ты начал слабеть. Разве ты не дал слабину в источнике?

- Тебе надо укреплять дух, - веско произнес Буслов. - А иначе для чего же ты пошел с нами?

- А ты думал обо мне, когда полез в ту воду? О чем ты вообще думал там, в купальне? Видишь ли, я вот оглядываюсь и размышляю... я многое сопоставляю, я вообще обдумываю каждый свой шаг, а не бросаюсь очертя голову в источники или в какие бы то ни было приключения... и все больше я прихожу к выводу, что никому не нужен.

Буслов швырнул ложку в траву, отказываясь есть, пока Лоскутников навязывает свои горькие истины.

- Ты открыл для себя национальную идею и тотчас пожелал, чтобы тебя самого признали не иначе как национальным достоянием, - заматеревшим басом определил он.

- Нет, давай разберемся. Национальную идею открыл мне ты...

- Зачем ее открывать? Она есть! Она перед глазами каждого.

Чулихин подал Буслову другую ложку, и тот опять принялся за еду. А Лоскутников говорил:

- Да, она есть, но ты открыл мне глаза на нее, потому что я прежде был слеп... И это с твоей стороны широкий и благородный жест, да только ведь мне и после пришлось поработать, пришлось перелопатить очень многое и многое. А если теперь некуда со всем этим деваться, то хочешь не хочешь, а возникает вопрос, какой же смысл был в этой работе и для чего было столько всего приобретать.

- Дай мне уйти от этого вопроса, от всего этого! - воскликнул Буслов, тоскуя. - Я хочу самостоятельности. Я не привязан к книгам, к картинам, к музеям разным...

- И я не привязан. Но выходит что? Выходит, что есть некая объективная реальность, о которую мы потерлись... потерлись о картины, а краска-то с них и каплей на нас не перешла! Потерлись, а что делать дальше, не знаем.