Буслов сидел, откинувшись на ствол сосны и раскидав руки в жесте бессильного отдыха, а Чулихин и Лоскутников расположились напротив и смотрели с мыслящим недоумением, словно разгадывая загадки внезапно раскрывшихся в этом человеке чудес, а то и каких-то смахивающих на мошенничество фокусов.

- Тебе же спастись надо! - шептал и возился в изумлении от случившегося Чулихин. - Тебе надо вернуться в книжный мир, писать книжки. Не про тебя эти леса. Тут у тебя с одной стороны колодец с холодной водой, а с другой - петля. И в итоге только стон да слезы.

Буслов перестал отдыхать. Он сложил руки на груди и хрипло закричал:

- Меня совсем измельчили, как в ступе истолкли! Это современный человек таков! Я ни на что не гожусь!

Встать бы ему, взвиться бы вслед за изреченными истинами, это было бы куда как картинней, но упали силы и все ресурсы, и он валялся на земле обломком, впрямь ни на что не годный.

- Тебе надо вернуться к изящной словесности, - исцелял живописец. Стань под мою защиту, я выведу. Что тебе, ей-богу, блуждать в этом лабиринте? Зачем ты растрачиваешь силы?

- А тебе зачем на меня тратиться? - суховато осведомился Буслов, поудобнее вытягивая ноги. Теперь они обезжизненными ходулями покоились в траве.

- От меня не убудет, - ответил Чулихин сурово.

- Веди меня в монастырь! Ты уже однажды посмеялся надо мной, послал меня в обитель к старцам, зная... Послал он меня однажды в монастырь, переадресовал вдруг Буслов свой рассказ Лоскутникову, - а сам-то знал, что та обитель в действительности женская и что там одни только некрасивые девчонки и невежественные старухи. - Впился рассказчик колючим и цепким взглядом в тихонько посмеивающегося живописца; он воскликнул с горечью, взращивающей в нем новые силы: - Ты зря решил меня испытывать! Я не прощу тебе повторного обмана. Ты не представляешь, сколько во мне силы, жизненной мощи. Это ничего, что я плакал в колодце и полез на дерево вешаться. Мне Бог знает что по плечу!

- Тут не наше своеволие и самостоятельность, а воздействие посторонних сил, - решил внести свою лепту в разговор Лоскутников. - Ты под нажимом извне бросился вешаться.

- А в источник полез? - как будто удивился и над чем-то призадумался Буслов.

- Не знаю про источник. Но я думаю, он был до того, как мы переступили порог. Совершенно ясно, что до того, потому что переступили мы только ночью и здесь, возле этой поляны. Ночью мы переступили некий порог.

Чулихин потребовал более определенных высказываний. Лоскутников улыбнулся.

- Я могу и должен это говорить и утверждать, потому что и на меня ночью нашлось воздействие. Я не спал и был на поляне, когда все случилось.

- Что же на тебя воздействовало? - спросил живописец.

- Ночь и воздействовала. Луна и все прочее.

- Ты лунатик?

- Я не спал, не мог уснуть. Я встал и прошел к поляне, а там сел у дерева. И так меня согнуло, что я... поник. Как травинка какая-то... Мне было дадено понять, что я полностью никому не нужен и от участия в полезных и важных начинаниях отстранен.

- Ах, было дадено понять? - тотчас вскипел Буслов. - И дадено было именно то, чего ты и прежде уже имел под самую под завязку? Магическая сила понадобилась, чтобы ты уразумел то, что и так уже отлично знал и понимал? Ты смеешься надо мной? Да?

- Ну ладно, ладно, - успокоительно замахал руками Чулихин, - пошутили и будет.

- Я одинок, - упрямо говорил Лоскутников. - Не приснилось мне это, а правда, чистая правда, что я был ночью под луной как ненароком вывернувшийся из земли червь. Но не я ужасен и отвратителен, а человеческая жизнь ужасна и отвратительна. Мы появляемся и скоро исчезаем без следа, и нам на что-то дан разум, а на что, кто скажет? Чтобы понимать всю бессмысленность нашего существования? И ты одинок, Буслов. Почувствуешь это, когда будешь по-настоящему умирать. А я-то думал, что только всего и дела что вскипеть возле неких истин, заразиться ими, заболеть, стать одержимым. Нет! Тут побольше что-то, пострашнее... А еще говорят, что мир устроен просто и законы человеческой жизни - все равно что геометрия. Это для кого как! Если меня так крутануло, то где же мне теперь искать эту простоту и геометрию?

- Слушай, это все каша словесная, - перебил живописец раздосадовано. У тебя каша в голове. Зачем все мешать в одну кучу? Идеи, истины некие и одиночество человека, его страх смерти - это далеко не одно и то же. Не путайся сам и не пытайся нас запутать.

- А корень один у этих разностей, - твердо возразил Лоскутников.

- Укажи на этот корень.

- Он здесь, - стукнул себя Лоскутников кулаком в грудь. - Яснее выразиться не могу, не умею. Я не писатель, не художник. Я умру без всех этих ваших культурных, творческих туманов. И тогда будет непонятно, для чего я жил.

- Кому будет непонятно? - зло усмехнулся Буслов.

- Здесь, - опять стукнул себя по груди Лоскутников, - в этой грудной клетке, которую будут жрать черви, будет непонятно.

Чулихин засмеялся:

- Все врешь! Червям будет очень даже понятно!

- Я на корень тебе указал, - проговорил Лоскутников строго, - а дальше ты уже суди и ряди собственным умом. Добавлю лишь одно: между нами непреодолимая стена.

Живописец пожал плечами. Он не видел ничего непреодолимого между людьми, не видел и особых различий, кроме тех, которые отделяли их, паломников, от толпы. Буслов почувствовал эту его братскую нераздельность с ним и потому поутих и не стал дальше сердиться на Лоскутникова, который, казалось, все плотнее и жестче обустраивался в их путешествии источником неизбывного для него, Буслова, раздражения.

Они наспех поели, собрали вещи и выступили в путь, еще ранний по времени, но как будто и слишком неопределенный, могущий начаться, как и оборваться, в любое мгновение. У них была реальная, поставленная Чулихиным цель после источника достичь монастыря, но если источник не мог не существовать просто потому, что туда уверенно направлялись толпы народа и с ними шел вчера Обузов, не склонный к фантазиям и метафорам, то монастырь, прятавшийся за глухими тропами и проселками, существовал, наверное, разве что в воображении, да и не Чулихина, для которого весь мир был все равно что дом родной и вместе с тем ничто, пустое место, а в воображении Буслова, побудившего живописца оформить его смутные пожелания в некую более или менее сознательную цель. Лоскутников начал это понимать. Не потому ли и стал Буслов то и дело подгонять Чулихина, напоминать тому, что их пора вывести к монастырю? - мысленно усмехался он и словно сам уже замышлял что-то вероломное. И ему стало совершенно безразлично, куда его приведут. Ему представилось, что прочное чулихинское знание этого края, как на шахматной доске поставившее в одном углу источник, а в другом монастырь, и мощное, но не оправленное, отнюдь не сверкающее заведомо ценным рисунком в превосходной раме стремление Буслова к некоторым образом выстраданной им, по крайней мере его пылким воображением, цели сходятся в нем, Лоскутникове, как в пустоте, рискуя вовсе в ней затеряться, и именно это обстоятельство дарует ему возможность по-своему тасовать или даже подменять чем-то иным утвержденные выбором Чулихина и фантазией Буслова объекты. Другое дело, воспользуется ли он этой возможностью. Нужна ли ему она?

Чтобы ответить на этот вопрос, он должен был прежде понять, сохранило ли еще серьезность их преследование цели, что бы эта последняя собой ни представляла. Не превратилось ли оно в игру с привкусом сумасшествия и истерики, вполне обнаружившимся в бусловской попытке самоубийства? Лоскутников недоумевал. Сам он хотел серьезности и даже некоторым образом мечтал о ней, ибо ему, как ни верти, нужно было прояснить собственное будущее и по всему выходило, что сделать это лучше еще до того, как Чулихин на том или ином переходе вдруг объявит, что цель ими достигнута. Но, с другой стороны, какая ж тут серьезность, если они после привала вовсе уж пошли одним только сплошным лесом, без всякой очерченной дороги, если этот лес все плотнее и обстоятельнее рисовал перед глазами исключительное однообразие? И вместе с тем, чувствовал Лоскутников, за этой то так, то этак поворачивающейся зеленой плоскостью, в которую обратился лес, могло в любое мгновение рассеяться нечто по-настоящему основательное, умеющее быть и миражем, и самой что ни на есть объективной реальностью, и тогда, глядишь, перед ними предстанет именно монастырь, которому в действительности быть тут совсем не место. А если произойдет подобное чудо, как, какой внутренней силой сможет он оспорить его серьезность? Это один вопрос, а другой: если для совершения чуда необходимо рассеяние некой основы, что же после этого серьезного останется от него и его спутников?