Почему-то ее не оставляла нелепая мысль, что Колзаков прямо будет стоять где-то на пристани, она его увидит издалека, поймет, что все хорошо, он ждет ее, и бросится к нему.

Вместо этого пароход неуклюже долго притирался боком к каменному молу, потом редкая толпа пассажиров сошла по сходням, и Лелю стали спрашивать, куда ей нести вещи.

Черно загорелый человек в сандалиях на босу ногу отобрал у нее чемодан и повел по каменистой дороге в белой пыли, по тропинкам среди жестких, странно пахучих кустов, все в гору и в гору. Оглянувшись, она увидела гавань с прижавшимся к молу маленьким пароходиком где-то далеко внизу.

Тогда носильщик на ходу стал ее расспрашивать, к кому именно она приехала.

- К Колзакову? Это к инвалиду Колзакову? Ну, его сейчас на квартире не застанем!.. Скорей всего он сейчас как раз у причала сидит.

- Так куда же мы идем? - в отчаянии пыталась остановить его Леля, загораживая ему дорогу, но носильщик спокойно шагал дальше.

- А вот вещи положим, тогда зараз на причал сходим. Он обязательно к пароходу на причал выползает, он это любит: слушает, что ли, как пароход швартуется. А может, и видит чего помалу...

И они опять шли в гору, поднимались по каким-то ступеням, оставляли кому-то вещи и вместе шли обратно по слепящей на солнце, белой от пыли дороге, петлями спускавшейся к пристани.

Потом она, уже одна, медленно шла вдоль длинного ряда рыболовов, удивших, свесив ноги с края каменного мола.

Колзаков сидел среди рыболовов, как все, сутулясь и, сильно прищурясь, смотрел на воду, хотя удочки у него не было. Он был давно не стрижен. Синий когда-то пиджак добела выгорел у него на спине и плечах.

Леля остановилась в двух шагах от него, не зная, как лучше подойти, что сказать. Минуту он сидел, бессмысленно глядя на воду, потом нахмурился, поднял голову и вдруг, опершись руками о камень, вскочил на ноги.

- Это кто?.. Кто?.. - Он отрывисто тревожно спрашивал, глядя прямо на нее, и она не могла сразу ответить, так ужасны показались ей его глаза, обыкновенные, здоровые, серые и невидящие.

Правда, он почти тотчас же как-то узнал или догадался, они поздоровались, неловко столкнувшись руками, и пошли рядом.

Кто-то крикнул: "Эй, рыбку позабыл!" Колзакова догнал мальчик и не то что подал, а сунул в самую руку связку некрупной рыбы.

Он шел, слабо и виновато улыбаясь, отворачивая от Лели лицо, помахивая связкой рыбы. А она боялась взглянуть и не глядеть боялась.

Они шли и разговаривали о чем-то, но слова были чужие, да и губы чужие, и едва ли слышали они друг друга как следует, потому что в это время в них происходило и решалось что-то более важное, чем могли сказать любые слова.

Губы у него все время кривились в чуть приметной виноватой улыбке (это самое ужасное для нее было, что виноватой).

- Оказывается, все-таки это вас я видел, когда вы с парохода сходили.

- Видели?

- Ну да, с парохода... - Он коротко обернулся на минутку и улыбнулся застенчиво и неуверенно. - Конечно, вот это самое платье видел. Ведь видал, а думаю: нет, не она. Светлое платье... Осла такого вы встречали когда-нибудь? Ведь я прямо так и ожидал черного платья. Так и ждал: черное будет. Как тогда! Главное: стою как пень, там вон, за мешками, и ведь вижу, проходит по сходням кто-то в светлом, мне бы подойти только чуть ближе. Нет. Стою как пень! Черное я сразу бы узнал. Я черное ничего, различаю. Да ведь не потому, а вот вообразил, что должно быть именно то самое. Ну вот прямо то самое. Не осел? Осел!

- Да вы разве то помните? - В ней все разрасталось чувство освобождения от гнетущей тяжести, как бывает в страшном сне, когда в подземной темноте и отчаянии ты не можешь бежать от зловещих преследователей и вдруг совершается благодатный перелом, каменные стены начинают таять, ножи злодеев делаются мягкими, тебя охватывает ни с чем не сравнимое чувство радостного освобождения. - Да неужели вы это можете помнить? Такие глупости! Такие глупости... - радостно повторяла Леля. Они шли рядом, быстро, не замечая, что почти бегут... - неправду говорите, ничего вы не можете помнить!

Они уже вышли на набережную и поднимались в гору. Колзаков, мучительно запинаясь, выговорил:

- А вы как это... приехали?.. Куда?..

Она беспечно, закинув голову, смотрела на вершину дальней горы.

- Так. Никуда... К вам.

Бесприютная жизнь началась у них с этого дня. Встречаясь с утра, они до ночи торопливо шли, держась за руки, куда-то по тропинкам, по булыжным улицам, круто спадавшим с гор, точно застывшие каменные водопады. Волны пушечными ударами бухали в каменную стену набережной, взлетали белыми водяными взрывами. Все кипело, металось, ежеминутно менялось - в природе шла какая-то гигантская работа, так и чувствовалось, что готовится что-то, вот-вот должно произойти, и они сами не находили себе места, шли и шли, спешили и, сделав громадный круг, возвращались на прежнее место, и снова у них перед глазами мотались, раскачиваясь на ветру, гибкие хлысты кипарисов, и ветки больших деревьев в смятении кидались из стороны в сторону, точно испуганные животные, прижимая зеленые уши, и опять внизу море било пушками в камень, и облака, цепляясь за горы, мчались спеша, путаясь и расползаясь на бегу...

И потом тут, на горе, был первый в их жизни общий дом. Первая крыша, первое окно и дверь с крючком из согнутого гвоздика. Первый общий стол с керосиновой лампой, общее тепло от печки и от общего одеяла и общий хлеб...

Скоро дорожки, спускавшиеся к городским улицам, размокли, стали почти непроходимыми. Даже за хлебом они спускались не всякий день, жили отрезанные ото всего мира, счастливые всем: прикосновениями, запахом дыма, каплями воды, шлепавшими на земляной пол с крыши, совсем новым запахом ветра после утихших дождей, счастливые открывшейся им способностью все чувствовать так, точно они - первые люди на земле - встречают первую земную весну.

Бушевал штормовой ветер, сбивая косые полосы дождя, швырял их об стену дома, и дождевая вода гремела в трубе всю ночь и весь день напролет, и только к вечеру все утихло.

И уже поздним вечером, когда в горах наступала ночь и зажигались огоньки, журавлиная стая, весь день изнемогая боровшаяся с ветром над морем, увидела знакомые очертания берегов, куда ее вел, тяжело махая большими крыльями, вожак, и громко закричала в вышине от радости.

Леля торопливым шепотом рассказывала Колзакову все, что, ей казалось, она видела: "Ты понимаешь, какая радость. Подумай, как долго, как страшно им было лететь под дождем против ветра, не видя берега, над темными волнами. И как они, бедные, закричали!.."

...Время для них совершенно перестало двигаться: рассвет медленно раскалял полоску неба над морем, она разгоралась все пламеннее, и наступал и проходил день, длинный, солнечный, дожди кончились, кажется, навсегда - и солнце уходило, коснувшись скалы, похожей на постамент памятника; затихали птицы, сходившие с ума целый день; поднимался теплый ветерок, сильнее пахли сады и целые поляны цветущих кустов, и в темноте все только дожидалось рассвета, чтобы проснуться, громко закричать, запеть, распустить лепестки, распахнуть окна, закурить сизые дымки над бедным человеческим жильем среди роскошных магнолий и каштанов. И казалось, что это вовсе не новый день пришел, а опять вернулся радостный вчерашний.

Потом однажды, окольными путями, пришло письмо от Кастровского. Она уехала из Москвы, не получив даже зарплаты, теперь он спрашивал, куда ей выслать деньги. Деньги были очень нужны, и она послала подтверждение адреса. Тогда на нее обрушился поток отчаянных язвительных укоров, зловещих предсказаний с множеством восклицательных знаков. Она губит себя! Дважды не повторится такой случай в жизни! Как она может себя запереть где-то в провинции, когда ее приняли! Приняли в Оперный театр, об этом было даже напечатано в театральном журнале, а ее теперь ищут! Сам руководитель, едва вернувшись из-за границы, сразу спросил о ней, и разразились гром и буря!