Ваня томить нас не стал, в первый же день дал понять, с кем мы имеем дело. И что с него ни на секунду нельзя спускать глаз. Дрема, настигнувшая вдруг, в мгновение шумной возни, когда он, сомлев, на ковер валится, смежив веки, скорее уловка, нашу бдительность притупляющая. Умилению поддавшись, мы обмениваемся улыбками, а он уже – хвать, треплет угол ковра, как шкуру поверженного врага. По прогнозам мужа, чтобы с ковром окончательно разделаться, Ване понадобится года полтора, если что-то другое не отвлечет, скажем, обшивка дивана или скатерть, свисающая со стола, да мало ли… Ваня, примериваясь, изучает обстановку в доме, как поле битвы, где он наверняка победит. А мы уже сдались, в чем он не сомневается.
Вы слышали про ящики с зарешеченной дверцей, где собачки в щенячьем возрасте, как в американских магазинах уверяют, с удовольствием располагаются, будто в домике, избавив владельцев от тревог за порчу ими имущества? И мы слышали, и даже ящик приобрели. Напрасная трата, напрасные упования, что Ваня стерпится-слюбится с темницей. Способность к отпору при посягательстве на свободу, права его личности, сопровождаемая негодующим лаем – отнюдь не скулением жалобным – обнаружится при попытке в «домик», так называемый, его запихнуть. Ну ладно. А если хотя бы заграждение поставить, типа манежа для учащегося ползать ребенка? Нет, снова протест. Зато, когда мы в очередной раз от своих намерений отступаем, он награждает нас очаровательной игривостью ищущего ласки, будто бы послушного и в самом деле до сердечного сжатия хрупкого, нуждающегося в нас существа.
Он спит, мы ходим на цыпочках, говорим шепотом, ссориться не допустимо, чтобы его не напугать, не травмировать, он ведь так впечатлителен, озорно любознателен, хотя в ошарашивающей новизне настороженность его не покидает. Телефон зазвонил – вздрогнул. А при звуках музыки из проигрывателя замер, застыл, ушки-локаторы напряглись. Младенцы взрослеют месяцами, щенки днями, если не часами. Опыт обретается, впитывается с невероятной для человеческого восприятия быстротой.
Cон Ванин мы, правда, потому еще оберегаем, чтобы самим чуток передохнуть. Но уже с пяти утра в нем бурлит жажда деятельности, черный комочек мечется по комнате то с носком, то со шлепанцем, в лучшем случае, а то принимается грызть провод, либо телефонный, либо от настольной лампы, а это уже опасно.
Утром, только я расстелю резиновый, для занятий йогой, коврик, он рядом примащивается, приникает к ноге, лицо лижет, когда я ложусь навзничь. Какие-то позы приходится переиначивать, чтобы не придавить его ненароком. Муж взволнован: хватит стоять на одной ноге, свалишься на него! Не свалюсь, но урок сокращаю. Много чего предстоит сократить, а может быть, и отказаться вовсе. Он, например, ни на минуту не отпускает меня от себя. Случилось: меня выбрал, как было с Микки.
Но с Микки постепенно вглубь прорастала обоюдная наша с ним страсть, признаться в которой он медлил из гордости – отличительной черте его непростого, нелегкого нрава. И не только в породе дело, хотя шнауцеры ох, круты, ох, несговорчивы, ох, самостоятельны чрезмерно, а в индивидуальности Миккиной именно. Внешне – образец шнауцеровской чистокровности, родословная, можно сказать, царская, но для нас он был и остался единственным, неповторимым, не спутать ни с кем.
Тут не сомневаюсь: полностью совпадений в живом не возможны. И растения, что стоят в кадках повсюду у нас в доме, различны, разно себя проявляют, хотя называются одинаково, кактус и кактус, фикус, скажем, и фикус, но я изучила, вызнала, что к каждому надобен свой, особый поход. Угадай! Вот и стараюсь, перемещаю кадки то ближе к свету, то в сумрак, и растения отзываются с благодарностью за понимание. Бессловесные в чуткости нуждаются больше, чем люди. Люди могут и с одиночеством справиться, а вот природа, те, кто исконно с ней сопричастны, нет.
Нельзя не ответить взаимностью на потребность, открытую, доверчиво-беззащитную, находиться с тобой рядом, как угодно, где угодно, но постоянно, до последнего часа, вздоха. Отказать тут, хоть с какими, людям по тупости внятными, мотивировками, значит, предать бессловесных, чья душа до краев переполнена единственной, лишь к тебе, навсегда, любовью. То, что людям в тягость нередко чья-то, излишняя привязанность, для бессловесных высшее, природой опять же заложенное, предназначение. Для них жить – значит любить. Стоило бы попытаться у них, а вовсе не у себе подобных, любви поучиться.
Так что ли поговорим о любви? У человеков она, на мой взгляд, уже тем обесценивается, что возникает в обрывах многократно, или, допустим, ее признаки, часто мнимые, призрачные. Впрочем, «романы» такие, быстро, с облегчением забываются, прорастают травой забвения, бурьяном, как заброшенные, никем не обихоженные могилы. У каждого из нас, в том числе и у нашедших в итоге, как говорят, свою половину, есть в душе кладбище несбывшегося, разочаровавшего, обманувшего, и если боли уже и не причиняющего, все же оставившего горечь.
А вот собаки на протяжении всей нашей жизни сосуществуют рядом, и живые, и ушедшие, не заслоняя, не умаляя, не подменяя друг друга в едином потоке их к нам, а нас к ним незамутненной изменами любви. Когда наш друг стареет, болеет, мы тоже стареем, болеем вместе с ним, и на наших руках умирая, он, из последних сил приподнявшись, наше лицо в последний раз вылижет, в точности как тот крошка-щенок, которого мы много лет назад приняли, выпествовали.
В щенке, что мы после возьмем – не сможем не взять! – не важно, той же или другой породы, наш прежний друг вновь объявится, то есть возродится испытанное к нему чувство: любовь.
Иной раз ощущение возникает, что с тобой находится все та же твоя собака, являясь то в обличьи боксеров, рыжей, тигровой, палевой масти, то овчарки, то тибетского терьера, и если с человеком, которого встретишь, прочный союз вовсе не гарантирован, с твоей собакой он изначально определен.
Ты узнаешь этот взгляд, насквозь проникающий, бывает, лукавый, бывает, обиженный, осуждающий, что, кстати, придает отношениям остроту, новизну, упругость, в готовности, ради дружбы, ошибки свои признать, повиниться, от чего уклоняешься, самолюбие не позволяет, даже с близкими.
Люди всегда что-то утаивают, с им самим непонятной иной раз целью, ну так, на всякий случай, хотя разоблачить, раздеть до исподнего, при желании можно любого. А у собак есть тайна, нам неподвластная, с нею они нас покидают в мерцающей, влекущей загадочности, сопутствующей любви.
Вместе с тем с ними, собаками, все ясно, прозрачно из-за врожденного в них благородства, честности. Они не способны лгать. И ложь во спасение, у нас, людей, допустимая, для них не приемлема, отторгаема. Они все нам простят, но не обман.
А мне все же надо выйти из дома, ненадолго Ваню оставить, не в зарешеченном, конечно, ящике, не в загоне-манеже, а в комнате, довольно большой, просторной: резвись, вот пожертвованные твоим острым зубкам носки, тапки, журналы, что так понравилось от корки до корки «прочитывать», то есть изничтожать – развлекайся, мол. Разве что дверь в комнату закрываю. Извини, приходится, чтобы, не навредил сам себе.
Но никаких извинений. Возвращаюсь. Нет его в комнате. «Ваня!» – взываю. Тишина. Нахожу под кроватью, и не желает оттуда вылезать. Смотрит, будто впервые видит, а кто такой Ваня понятия не имеет. Ищи. А я ни при чем.
Хотя научился откликаться на свое имя – захотелось в Америке произносить его часто, призывно, Ваня, Ванечка, Ванюша! – к вечеру в ту же субботу, когда мы, пропилив в одну сторону три с половиной часа, и, соответственно, столько же обратно, взяли его от заводчицы Нэнси, специализирующейся на скотч-терьерах.
До того на востоке Колорадо мне не приходилось бывать и не представляла, что, вместо Скалистых гор, все еще нас изумляющих, открывающихся в панораме из окон нашего дома, увижу бесконечную, унылую, безлюдную, с редкими поселениями, плоскость, поля кукурузы, стада коров. Куда ж это мы заехали, в Техас? Удивились, что Нэнси в еще большую глушь забралась, где поблизости от ее домика-трейлера вообще нет ничего, никого.