Изменить стиль страницы

В гневе язык ее опрощался, и она не стеснялась в выражениях. А вот когда говорила в моем присутствии по телефону, от ее томно-вкрадчивых интонаций меня смех разбирал. Дурачится, думала. Но как-то на мой смешок сверкнула негодующим взглядом. Закончив, сказала сердито: «Это был важный разговор, а ты мне мешала».

На телевидение, правда, сумела проникнуть, но чем конкретно там занималась, не уточнялось. По ее словам, ведущие популярных программ, телевизионные звезды в гости ее к себе зазывали и к ней в Переделкино наведывались. Вот буквально вчера устроили шашлыки, шампанского – залейся! И, вздохнув: «Жаль, ты была, в городе, а все получилось спонтанно. Но в следующий раз заранее договоримся». Так выходило, что эти пиры всегда случались в мое отсутствие.

Я удивилась бы, впрочем, если бы ею обещанное сбылось. Да и, признаться, пугало: в сравнении с ее вдохновенным враньем, реальность раскрылась бы во всем убожестве. Одно присутствие ее матери, заискивающей, угодливой, уронило бы Нику в глазах присутствующих. И, что важнее, в моих.

Короче, поддакивая, я не столько ее оберегала, сколько себя. Вглядеться в изнанку наших отношений по-прежнему не хватало решительности.

Одевалась Ника модно, дорого, пахла французскими духами, и, гуляя с ней по Переделкино, я гордость испытывала, что она затмевает встречаемых писательских жен и дочек. Ни жалоб, ни бабьих пошлостей я от нее никогда не слышала. У нее было замечательное, от природы, чутье – главный, пожалуй, ее дар. И шлифовался в борьбе за выживание.

Я приходила в бревенчатый дом лесника, где в холодном тамбуре пахло соленьями, огурчиками с огорода, капустой квашеной. На пороге снимала обувь, на дощатый, выскобленный пол ступала босиком: опрятность в комнатах вызывала робость. На кухне за круглым, покрытым клеенкой столом, у меня пробуждался зверский аппетит: сметала борщ, блинчики, пироги с луком, пока Ника, растопырив пальцы, ждала, когда лак на ногтях обсохнет. Свою мать она называла теперь по имени, Серафимой, обращалось с ней как с прислугой, но я чувствовала, что эта женщина с ее притворной покорностью дочь свою держит в когтях.

Жили они, конечно, не на зарплату Ники вместе с вдовьей материной пенсией. Продукты с рынка, туалеты роскошные – явно сказывался иной приработок. Но во мне что-то сопротивлялось, чтобы назвать вещи своими именами. В раскрытые окна кухни ветви яблонь заглядывали, посаженные Никиным отцом. В саду между двух сосен гамак натянут. А в спальню можно не заходить: там все пространство занимала кровать под атласным, цветастым покрывалом.

Не выдержала моя мама: «Не понимаю, что может быть у вас общего!» Спокойный тон ей с трудом давался. Я собралась обороняться, но она замолчала. Впрочем, то, что имелось в виду, разъяснений не требовало. Тем более, что косые взгляды жен-дочек дали возможность подготовиться: наш с Никой альянс воспринимался вызовом, демонстрацией и стал тоже предметом для сплетен. Вот они и до мамы дошли. Но я проявила находчивость, выставив беременный живот: «А как же прогулки? Нужно, полезно, а с кем? В такую слякоть все ведь в город удрали». И шмыгнула носом для убедительности.

Муж утром уезжал на работу, и пришло в голову: почему бы ему Нику до Москвы не подхватывать? Реакцию, что мое предложение вызовет, никак не ожидала.

Считая, что обсуждать тут особо нечего, предупредила: только, пожалуйста, не опаздывай, будь у калитки точно к восьми. И тут она взвыла, монотонно, утробно, не меняясь в лице, с сухими глазами. Ее мать вбежала, выказав неожиданную сноровку: едко запахло лекарствами. Знала, что делала, не в первый, видимо, раз. С мокрым полотенцем в руке, подталкивала меня к двери: иди-иди, это так… обойдется… Пропихнула уже в тамбур, когда раздался Никин звонкий смех. И я ринулась обратно.

На диване, с холодным компрессом, сползшим со лба к щеке, она, в корчах хохота, еле выговорила: «Ты что, правда такая дура? Да от меня бабы мужей своих по чуланам прячут, а то укушу, проглочу!»

Я буркнула: сама дура, и, как договорились, завтра к восьми. Но она не явилась, муж напрасно прождал. А вот прогулки наши продолжались, и когда у меня родилась дочка.

Шли однажды, толкая коляску, я, как обычно, смеялась над очередной ее байкой – она умела по-снайперски углядеть в людях, в ситуациях несуразности – и вдруг услышала, сказанное совершенно некстати и мрачно, с агрессивностью: «Все, пора замуж!» И, после паузы: «Знаю, за кого. Этот не увернется, не получится, попался, парень».

Так появился Леня. Невзрачный, неловкий, но сразило меня то, как Ника сияла, нас с ним знакомив – со своим, собственным, ей безраздельно принадлежащим, что он, видимо, еще не вполне усвоил.

Ниоткуда возник, вне всякой связи с прошлым, что и являлось в нем самым ценным, составляло сокровище, которое Ника из всех сил берегла, стерегла. Призналась, что дико боится телефонных звонков, и что Леня возьмет трубку, а сволочь какая-нибудь, из подлости…

Но сволочи не нашлось, ни по соседству, ни еще где-либо. Людское злословие смолкло, отступило. Решили, что грешница за все расплатилась сполна? Насытились, напились кровушки? Но, может, именно внезапность такого замирения Нику и подкосила.

Сразу как-то поблекла, состарилась. Волосы стянула резинкой, на лице ни тени косметики, и взгляд, боязливый, искательный, – на хозяина. Вот, значит, дождалась.

В тот период они стали к нам часто захаживать: мы сами еще не забыли, что на определенном этапе влюбленным тесно становится только друг с другом, возникает потребность на людях бывать, нуждаясь в поддержке постороннего взгляда, мнения. Да, хочется, чтобы признали, пригрели. Но вот годился ли наш личный опыт в данной ситуации?

Это давно вызревало, чувство как бы вины. Почему мне, не красавице, не праведнице, без усилий дается, что от Ники требует таких непомерных затрат? Терпит, когда Леня хамит, позволяет ему напиваться, он чушь несет, она же, с ее острым, как бритва, языком, рабски молчит. А я, еле сдерживалась, чтобы не вдарить по его плешивой башке чем-нибудь тяжелым.

Свой-то изъян я знала – жить прошлым и в совершенно новых реалиях. Поэтому она, Ника, для меня оставалось той, кого я в детстве так страстно у калитки ждала. И теперь ревновала к мужлану ее, гордячку, на наших глазах унижающему.

Оставалось надеяться, что когда она-таки его на себе женит, ему все припомнится. Но он в загс бросаться не спешил. А если соскочит? Тогда – катастрофа. Такого еще удара Ника может не перенести. Вернуться к прежней себе, вызывающе дерзкой, независимой, после того, как сама добровольно надела ярмо, не получится. Но в любом случае, как чутье подсказывало, даже став вынужденно ее сообщницей, я Нику потеряю.

Как свойственно натурам недалеким, Леня был и хитер, и приметлив. Такие пуще всего боятся, как бы их не надули. Если замуж впервые выходят за тридцать – да хоть королева! – тут что-то подозрительное. А что он Нике нужен именно как муж, Леня понимал.

Понадобилось, видимо, все Никино мастерство, чтобы небылицы, которые она плела, звучали для Лени убедительно. Но он желал подтверждений, доказательств, и мы, наша семья, выступили в качестве гарантов.

Объяснять, что от нас требуется, не пришлось. Панибратский тон с моим мужем, которого Ника прежде сторонилось, задачу сразу определил: здесь она абсолютно свой человек, более мудрый, более опытный, в чьем покровительстве нуждаются, советы ценят. Она подсказывает, наставляет и как нам воспитывать свою дочь, и с кем сближаться, кого остерегаться, и где какой достать дефицит, и прочее, прочее… Бывает, своей бестолковостью мы ее раздражаем, вынуждаем к строгости, она досадует, но все же не оставляет нас из чувства долга.

Так, примерно, разыгрывался этот спектакль, пока наконец они не поженились.

Завели двух овчарок, свирепых, специально для охраны натасканных. В сравнении с нашими псами, на диванах валявшихся, любого пришельца встречающих с ликованием, скатерть слюнявивших, выложив рядом с тарелкой умильные морды, эти, гладкие, мускулистые, свидетельствовали о другом совсем образе жизни, для Переделкино еще необычном, но внедряемом уже по стране.