– С три сотни еще тут оставишь. Как-никак усидим! – твердо сказала Алена. – Надо будет – ребят по стенам... Казачата пищальми не хуже владают. Я первая Гришку поставлю.
На прощанье она была ласкова с Фролкою, как никогда.
– Берегися, брательничек милый! Я чую: как ведь до битвы дорвешься, то Разина кровь-то в тебе закипит. Не гусли ведь – битва! – говорила она, словно не раз уж сама испытала битву.
И вот Алена осталась в Кагальнике со стариком Черевиком и с тремястами разинских казаков.
Почти каждый день прилетали гонцы от Степана. Говорили, что батька здрав, весел, летит, как орел, города полоняет. Они называли далекие и чужие имена городов: Саратов, Самара, Корсунь, Саранск, Алатырь, Курмыш...
Когда спрашивала, почему не прислал письма, опускали глаза: «Войсковыми все занят делами Степан Тимофеич».
Алена сдвигала брови, плотно сжимала губы. Ей вспомнилась разбитая голубая чашка... «Тонка, хрупка... так вот пала из рук да разбилась!» – слышала она голос Степана. Тогда ее начинала мучить тоска.
И в этот вечер терзало ей сердце нудное завыванье ветра в печной трубе. «Домовой завывает!» – подумалось ей.
Алена перекрестилась.
– Дедушка, сердце чего-то болит! – сказала она, отбросив веретено.
– Стосковалось, Олесю, вот то и болит. Непогода, бачь, воет, тоску нагоняет, Дон плещет хвылямы. Тучи, морок. Як солнышко в небе – так и на сердце свет, а на небе хмары – и в душу все облак нисходит...
– Недоброе чую, – сказала Алена.
– С чего недобру, дочка, взяться?! Бачь, вести яки! Все выше да выше наш сокол летит... Слышь, гонцы говорят – и еще города покорились. Кабы мне молодым, не сидел бы тут возле тебя!.. Люба ты мне, атаманова, будто дочка родная, а нет, не сидел бы! Летел бы за ним... Светло в его славе! Вот то и народ к нему липнет, как словно букашки на свет...
– А сердце болит, будто свету не стало, – сказала Алена.
– Погоди. Остановится скоро зимовьем наш сокол, пришлет за тобой колымагу...
Но Алена помнила, как ей уже сулили колымагу, когда Стенька был в первом походе. Она не ждала колымаги – лишь добрых вестей...
Веретено опять зажужжало...
Алена слушала свое сердце. Оно стучало все беспокойней, быстрей, неровней... Погруженная в свои мысли, она откуда-то, словно издалека, слышала доносившиеся слова старого Черевика, который рассказывал Гришке про запорожский поход на султана.
– Пидыйшлы козакы пид сами цареградьски стены. Як пострилы из гармат залуналы, султан наполохався – геть з Цареграду тикать... – рассказывал дед.
Гришка смеялся звонко и весело.
Алена накинула на плечи плат, молча вышла во двор. Было сумрачно. Тучи клоками летели по небу, скрывая луну. Из-за стен долетали осенние всплески донской волны... Алене послышались стоны. Так Стенька стонал, когда привезли его раненым из похода...
Откуда-то с берега донеслось одинокое ржанье. Алене представился брошенный конь под седлом, который несется по полю, ищет своего казака, а казак лежит на земле без дыханья, раскинув мертвые руки.
Алена вдруг задохнулась от страха. Ей захотелось кричать и плакать... Но она сдержалась, торопливо вошла в землянку и тупо села у прялки. Веретено валилось из рук от тоски...
– И мене растрывожила, старого, неспокойна жинка... Чего-то и я неладно вздумал, – ворчливо сказал старик. – Эх-хе!.. Лезь, Грыцю, на печь, я разом прыйду за тобой, – с кряхтеньем добавил он, подымаясь с лавки, и, надвинув на самые брови свою замусоленную, истертую запорожскую шапку, вышел наружу...
Гришка взлез на печь, и тотчас же сверху послышалось его равномерное сопение...
Дед долго не возвращался. Алене сделалось жутко одной слушать нудное завывание в трубе. Она снова вышла во двор. Ни души!
– Дедушка! – позвала она тихо.
Дворовый пес Лапа ласково ткнулся холодным носом в ее ладонь...
Алена сразу, двумя руками, привычно и ловко собрав на плечах края платка, накинула его поверх головы, на покрывшиеся уже каплями дождя волосы, и по темной, туманной улице пошла на мерцавший огонь, к воротам городка, в сторожевую избу...
Городовой есаул Дрон Чупрыгин, низкорослый и коренастый, чернявый, суровый казак, строил к выезду возле избы вооруженных казаков.
Одинокий смоляной факел мигал капризным рыжим огнем, отсвечивая на стволах мушкетов.
– Вести худые? Отколь? – оробев, спросила Алена.
Чупрыгин ей поклонился.
– Слава богу, худого не чули, – ответил он. – Да вот атаман повелел сдать дозоры, – указал он на деда. – Мало ли... ночи темны да ненастны... Ратная служба во всем любит лад! – сказал Дрон, от себя одобряя приказ старика.
Он повернулся к своим казакам.
– Челны, братцы, справа стоят. Ворота отворим, иди без огня: на береге жечь не к чему... По челнам без слова садись, один за другим отворачивай разом в верховья...
– Пойдем, пойдем, дочка, на стуже раздетой стоишь-то! Он тут и без нас, – позвал Черевик Алену.
– Спасибо, дедушка, – тихо шепнула Алена.
– Баламутная ты, – проворчал Черевик. – Меня, старого, с толку сбила... Козачка пригожа слезы роняе, а старый дид сдуру дозоры гоняе! Пойдем... Ты домовь, а я стану сидеть в вартовой [Вартовая – караульная (укр.) ]. Козаков разогнали – кому стены беречь?!
Кагальницкий дозор шел тремя отрядами. Первая сотня – на челнах по Дону в верховья. Другая сотня шла конно, разбитая пополам: половина – вдоль берега нижней тропой, да половина – по верховой тропе через степь. Дозоры пересылались между собой вестовыми. С береговой тропы конники следили за челнами, один из которых держался все время близ бережка, чтобы можно было негромко переговариваться с конными. Береговые дозоры шли десятками вширь, чтобы дальше охватывать степь.
В челнах пищали и у конных мушкеты были заряжены.
Ветер крепчал и гнал побелевшие облака. На рассвете из верхней полсотни заметили в стороне, ближе к Волге, каких-то всадников. Дали знать низовым дозорным и в челны, а сами смело помчались наперерез.
– Стой! Кто таковы? Куды?..
Из лощины в ореховом поросняке выезжали один за другим понизовые богатей Черкасска. Их было с добрую сотню. У всех на руках кречета и другая ловчая птица.