Степан Павлович Злобин.
Степан Разин
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. БОГАТЫРСКАЯ ПОСТУПЬ.
За хлеб и за волю
Дружная и ранняя наступила весна в Нижегородчине. На озимых полях поднялись яркие, густые зеленя. С Оки проходил еще верховой лед, но влажная, оттаявшая и разогретая апрельским солнцем земля томилась по яровому семени...
С теплыми весенними днями из московских краев примчался в вотчину Одоевского Федор, сын боярина Никиты Иваныча. С гурьбою холопов проскакал он по влажной дороге, извивающейся среди хлебных крестьянских полей. Пахари на яровых полосах отпрукивали лошаденок, снимали заячьи и поярковые шапки. Робкие и смиренные, падали на колени прямо в рыхлую влажную землю.
Оставив холопью гурьбу на дороге, Федор подскакал к белоголовому старику на ближней полосе, который раньше других управился с пахотой и бороньбой и без шапки шагал уже с ситом на белом полотенце, перекинутом через плечо, разбрасывая горстью овес и шевеля губами, должно быть шепча в напутствие зернам либо заговор, либо молитву
– Управился, дед Гаврила?! – громко спросил Федор, наклонясь с седла к его уху.
– Слава богу, боярич! Послал бог весну-у! – с детской радостью ответил старик, словно не каждый год за его долгий век случалось в природе такое чудо.
– Весну бог послал! А на боярщине как у тебя? – строго спросил Федор Одоевский.
– Теперь и на боярщине потружуся, боярин, – сказал старик.
– А кто тебе указал свое прежде боярского сеять?! – еще строже спросил Одоевский.
– Боярское, сказывал Никон, раненько, – простодушно ответил старик.
– Боярское рано, а ваше как раз?!
Федор взмахнул плетью над головой старика, но удержался и не ударил его, а хлестнул по крупу коня, и, обдав старика комьями рыхлой земли, конь метнулся к другим полосам...
– Свою пашню пашете, а боярский урок – как управились?! – крикнул Федор, выпятив неказистую, как у отца, бороденку, в злости кося левым глазом, нетерпеливой рукой похлестывая по сапогу концом плети.
– Вспашем, Федор Никитич, батюшка, вспашем, поспеем! Зима была добрая, снежная... Вспашем!..
– Кончай всю работу. Нынче шабаш! Кто сколь вспахал на себя – бог простит, а больше ни пяди, покуда с боярщиной не управитесь! – приказал молодой Одоевский.
– Князь, голубчик, уж ныне дозволь! Федор Никитич! – взмолились крестьяне. – С утра пойдем на боярщину, а нынче денек на своей доработать! Кто сколь вспахал – позасеем!..
– Шаба-аш! – грозно крикнул Одоевский. – Не люди – собаки: вас корми калачом, так вы в спину кирпичом. Обожрались боярской милости, нет в вас стыда!
– Князюшка, соколок! – с причитанием крикнул сухой, изможденный пахарь. – Разворошили мы матушку-землю, посохнет теперь, не дождется! Твоей-то пашни ведь во-она сколь, а моей маленько осталось. Я ныне бы в ночь и посеял! – Он кинулся к стремени поцеловать сапог княжича.
Одоевский махнул плетью. Мужик отскочил, кособочась, зажав рукой шею...
– Вот вишь ты, Пантюшка, довел до греха! – упрекнул его же Одоевский. – Сказал: по домам – и все по домам! Ни пахать, ни сеять! Забыли вы мой обычай! – Одоевский повернулся к дороге, приставив ко рту ладонь, крикнул холопам: – Ко мне-е!
Боярские слуги всей ватагой подъехали к молодому князю.
– Всех с поля гнать по домам! – приказал он. – Чую, добром не пойдут. Кто на поле выйдет хоть в день, хоть в ночь, тому двадцать плетей. Велеть, чтобы утром все на боярщину ехали. С «нетчиков» шкуру сдеру! Да Никонку живо ко мне зовите...
Одоевский пустился скакать к боярскому дому, который, как крепость с высокой стеной, с крепкими воротами и сторожевыми вышками над бревенчатым тыном, стоял отдельно на горке, а слуги бросились по полям – загонять мужиков в деревеньки...
Приказчика Никона привели к хозяину. Тот у порога упал на колени.
– Собачья кость, поноровки даешь мужикам?! С боярщиной не управились, а себя обпахали, обсеяли?! Где взял ты такой закон?!
– Прости, сударь князюшка! Бог... – Приказчик не успел досказать, что хотел. Одоевский ткнул ему сапогом в зубы... – Харитонов Мишанька смутил мужиков, – вытирая кровь, продолжал пояснять приказчик, как будто ничего не случилось. – Мол, осень и зиму работали на боярина на крутильне. Теперь, мол, бог ранней весны послал. Перво пашите себе, а там и боярину справитесь! Иные не смели, а те сами в поле и всех за собой потащили... Бог видит, я...
Одоевский снова ткнул его в лицо сапогом.
– Пошел вон!
Пятясь на четвереньках, приказчик выполз из горницы...
Уж четвертый год, как Федор завел такой обычай: чтобы на боярских полях успевали вспахать и посеять вовремя, первой работой была для крестьян боярщина. Это заставляло их не лениться на боярских полях, работать споро и дружно. Если случались огрехи, Федор заставлял переделывать работу наново, но никого не пускал домой, и за чужой грех вся деревня страдала. Так он добился хорошей работы крестьян на своей земле.
Теперь Одоевский вызвал к себе Михайлу Харитонова.
Верводел вошел в горницу.
– Драться, Федор Никитич, не моги, – сказал он от порога. – Хочешь лаяться – лайся, сколько душе твоей в пользу!
– А что мне тебя и не бить за твои воровские дела?! – напустился Одоевский, зная и сам, что не посмеет ударить.
– Не люблю, кто дерется, вот то меня и не бить! – с обычным спокойствием отвечал Михайла. – И я воровства не чинил. Я прежде Никонку спрашивал, скоро ли станем боярские земли пахать. Никонка сказывал, что землица жидка – не тесто месить на боярских полях! Что же дням пропадать!.. То и было. А ты прискакал – размахался. Чего махать-то?! Сказал: на боярщину – завтра взялись да пошли!..
Покорность и сила, соединявшиеся в Михайле, заставляли считаться с ним. Он не был смутьяном, не призывал к мятежу, исполнял все, что должен был исполнять на крутильне; сделавшись старшим, требовал от других работы, учил верводелов, как лучше достичь сноровки в сученье толстых канатов. Его не боялся никто из крестьян, но главный приказчик Никонка опасался сказать ему лишнее слово, хотя он и Никонку никогда не ударил. Федор Одоевский часто бранил его, но, раздавая вокруг зуботычины, не смел на него замахнуться, даже не позволял себе напоминать Михайле о его неудачном бегстве. Только раз за всю зиму сказал ему: «Ты-ы! Казак!» Харитонов ему ничего не ответил, лишь глаза его странно сузились, широкие ноздри курносого носа раздулись и на скуле задрожал желвачок, а громадные руки стиснулись в кулаки. Князь, и сам не поняв почему, замолчал и поспешно прошел мимо.