Изменить стиль страницы

Разинское гнездо

Бушевала ветрами внезапно похолодавшая осень. Кагальницкие землянки освещались по вечерам поплавками, горящими в сале, лучинкой. В атаманском «доме» горела свеча. Алена Никитична молча сучила пряжу, склонившись к веретену, отчего вся спина ее по-старушечьи горбилась.

Старый дед Черевик, в сотне битв израненный запорожец, ютившийся в атаманском доме, также молча помаргивал, глядя на пламя свечи, вспоминая о чем-то своем, стародавнем.

В углу на скамье отсыпался с дороги гонец, присланный из-под Коротояка. Седобородый казак спал как мертвый. Утром он должен был возвращаться в войско к Фролу Разину.

На полатях, ровно дыша, спала атаманская дочка Параша.

Хлопнув дверью, ворвался в землянку Гришатка, встрепанный, оживленный, с горящим взором. Пламя свечи замигало и заметалось от ветра.

– Что нынче поспел ночевать? Ты бы утром домой воротился! – сердито заметила мать Гришатке.

– Казаки завтра к бате поедут, кои ранены были. Собрались в сторожевой, про войну говорили, – словно бы в оправданье себе сообщил мальчишка.

– Ну так что?..

– Ты, матынька, отпусти меня к бате, – вдруг попросился Гришатка так просто, как будто в жаркий день собрался купаться с ребятами.

– Ты что, ошалел?! – возмущенно воскликнула мать.

– А чего – ошалел? – лукаво спросил Гришатка.

– В крынке возьми молока да пышку на полке, – вместо ответа сказала Алена.

– Славой отецкой прельстился? – внезапно подал свой голос спавший на лавке гонец. – Славу свою завоюешь, казак, как взрастешь. Твой батя – народу отец. Ни в Запорогах, ни на Дону не бывало такого...

– Богдан був великий гетьман, – вмешался и дед Черевик. – Та все же траплялось Богданови сердцем кривдить. Ради шляхетской милости катовал он над посполитой голотой... Шляхетская кровь была у Богдана, Грицю, а твий батько справжний лыцарь. Николи еще не было яснишего сокола в жодной краини... И слава его – святая, великая слава на все казацтство и все христианское посполитство... Не с дытынкою цацкаться ныне ему: вин, хлопче, мае инши заботы... Сидай вже покиль коло матци...

Гришка задумался над молоком и лепешкой.

– А царь больше батьки? – внезапно спросил он.

– Гришка! Молвить-то грех! – в испуге вскричала Алена. – Вот черти тебе на том свете язык за такие слова...

– Царь – что? Царь от бога поставлен. Царем родился – то и царь! – спокойно сказал из угла гонец. – А батька твой сердцем велик – оттого и вознесся. Народ его по заслугам воздвиг всех высоких превыше.

Алену вдруг охватило от этих речей какое-то радостное томленье и вместе тоска, как бывало всегда, когда говорили при ней казаки про Степана. Как будто стояла она на крутой высоте и вот-вот могла оборваться... Правда, в жизни своей она еще никогда не была на такой высоте. Даже на колокольню на пасху в селе, бывало, взбирались одни лишь мальчишки... Всего только раз залезла она на верхушку большой рябины и там испытала подобное чувство – вместе и страха и радости... Тогда мать оттаскала ее за косы. А после подобное чувство она ощущала, когда приникала к сердцу Степана.

Нередко с досадою думала она о своем казаке, таком не похожем на всех остальных, считая себя несчастною и самою незадачливой из казачек, вечно покинутой и одинокой вдовой при живом муже.

Но если о нем говорили казаки или она слышала речи крестьянского беглого люда, сердце ее расширялось от восторга и страха и возносило ее на страшную высоту, от которой дух занимало счастьем и радостью. Тогда она вся замирала, не смея ни вымолвить слова, ни шевельнуться...

Смутное сознанье греховности атаманских деяний Степана временами терзало ее. Наивная вера в «тот свет» и адские муки страшили казачку, но она отгоняла тревогу твердою верой в то, что казак лучше знает, что делает. Не женское дело судить о казацких походах! И особенная уверенность в правоте Степана родилась в ней по возвращении к нему Сергея. Алена была уверена в крепкой приверженности Сергея к богу и в его боязни греха. И если уж Сергей поверил Степану и, простив обиду, пошел заодно с ним, то, значит, его атаманская правда не противна богу.

И едва дошел слух, что бояре готовят великое войско против Степана, Алена Никитична решительно взъелась на Фролку:

– Брат ведь Степан тебе, пентюх! Сиди-ишь! Мой бы был брат да была бы я казаком, я бы ветром помчалась... Срам ведь смотреть: брат за весь люд, за всю землю один со злодеями бьется, а ты все на гуслях да в голос, как девка!..

Фрол смутился.

– Мне сам Степан указал тут сидеть по казацким делам, – оправдывался он.

– Сидеть! Ты и рад сидеть! В седле не скакать и сабли рукой не касаться. Тпрунди-брунди на гуслях – вот и вся твоя справа! Да время-то нынче не то: слышь, народ про Москву что болтает? Не мешкав сбирайся, ко Стеньке скачи!

– А город как кину! Степан наказал...

– Не хуже тебя-то управлю всю службу! – сердито оборвала Алена. – И дед пособит...

Фрол поехал. Он возвратился с наказом Степана двинуться с казаками в донские верховья.

Алена его торопила:

– Поспешай, поспешай! Покуда чего – сухари сушим, рыбы коптим, а ты бы челны посмолил! Я две бочки смолы поутру указала на берег скатить, за ворота. Ударишь пораньше с низовьев, бояре-то силу свою споловинят, Степанке на Волге-то станет полегче!..

– Дывысь, атаманова яка! Не жиночя, бачишь, розмова! Стратэгию розумие, як добрый козак. Ото гарна жинка! – весело говорил Черевик. – Тебе в есаулах ходыты б, козачка! Оце так дружина, братове, у нашего батька у Стенька Тимохвеича! – хвалился он казакам Аленой, словно она была его дочь. – Дуже гарна жинка! Не жиночий разум. Я бы справди краще Алену Никитишну с войском послал, чем Хрола Тимохвеича: не козак вин – козачка!

Фрол вышел в поход на семидесяти челнах и бударах с тысячью казаков, чтобы ударить под Коротояк. Алена ему велела взять лишних три сотни с собою, по берегу, конными. Она уже наслушалась от казаков, что конные надобны в битвах. Фрол не решался их брать. Хотел оставить, чтобы блюсти остров, потому что Фрол Минаев ушел из Черкасска к Маяцкому городку, и Фролка страшился набега понизовых на Кагальник.