Это ожидание было огромным событием в нашей детской жизни. О нем много говорили и домашние.

Бабушка несколько раз говорила по этому поводу маме: "надеюсь, не из Парижа ты ее выписала"?

Мы знали, что по рекомендации директрисы Одесского Института для благородных девиц, дальней нашей родственницы, мама уже списалась с "вдовою Жакото", проживавшей в Baumes-les-Dames близь Безансона, и что старшая ее дочь Клотильда, недавно прошедшая курс "Ecole Normale" в Безансоне, решилась ехать в Россию, чтобы стать нашею гувернанткою.

Мама очень стояла на том, чтобы мы изучали языки. Когда ушла от нас Марфа Мартемьяновна к дяди Всеволоду, нянчить Нелли, мама взяла к нам, в качестве приходящей бонны, англичанку, дочь местного переплетчика Милам, родившуюся уже в России. Мисс Элиза оказалась больше по названию "англичанка"; она вечно болтала с нами по-русски. От нее мы научились немногому; она не научила меня читать и писать по-английски, так как сама была полуграмотна.

От ее пребывания с нами я запомнил только одну песенку, начало которой помню и сейчас:

Djordgik podjik, pudnen pay

Kiss the girls, and make them cry . . .

Дальше этого дело у нас не пошло.

Позднее, мы еще ездили на уроки английского языка к одной обрусевшей датчанке, которая была замужем за англичанином, механиком адмиралтейства.

Она учила нас "по методе Робертсона. Ей я обязан тем, что могу и теперь еще читать английские журналы и книги, не без напряженной помощи, однако, лексикона. Но, разговорный английский язык, со своим условным произношением, которым плохо владела и сама учительница наша, так и остался для меня недосягаемым.

Когда, гораздо позднее, мне удалось побывать в Лондоне, меня любезно выслушивали, но не понимали.

На немецком языке мама, почему-то, не настаивала и нас с детства ему не учили.

Появление в нашем доме "mademoiselle Clоtilde Jacoto" имело место в конце лета.

Мы гостили в Кирьяковке у бабушки, где она жила обыкновенно до глубокой осени, когда нарочный привез маме известие, что давно ожидаемая гувернантка прибудет со следующим пароходом из Одессы.

Волнение наше стало неописуемым.

Мама хотела было одна ехать встречать ее, но мы решительно "увязались" за нею и она порешила, взяв нас, совсем переехать в город, чтобы разом наладить наш новый режим.

Накануне приезда "нашей гувернантки" мы уже были в городе и очень хлопотали (т. е. хлопотала мама, а мы неизменно только были в ее хвосте) относительно устройства для нее отдельной комнаты.

Прежняя комната сестры, большая, в три окна, где, когда она была маленькая, спала и Марфа Мартемьяновна, была теперь предназначена исключительно гувернантке. Сестре приготовили другую комнату, рядом, с таким расчетом, чтобы комната гувернантки была между сестры и моею спальнями; с другой стороны моя примыкала к маминой спальне.

Будущую комнату Клотильды Жакото привели в образцовый порядок, повесили белые занавески и устлали ковровыми дорожками. Мама приложила всевозможное старание к тому, чтобы комната выглядела уютно и была снабжена всем необходимым; перевернули вверх дном все кладовые и сараи, пока не разыскали какой-то мамин "девичий туалет", который затянули новым голубым коленкором и покрыли вышивками.

В день, когда ожидаемый нами пароход должен был прийти из Одессы, нам, с сестрой, совсем не сиделось на месте. С каждой минутой нетерпение росло и любопытство разгоралось.

Обычно, пароход приходил между четырьмя и пятью часами вечера, а я уже с двух часов - обедали мы в час - начал бегать к Николаю, чтобы он не прозевал запрячь и подать во время четырехместный фаэтон к крыльцу.

Суетился я также, чтобы снарядили подводу "за вещами гувернантки". Слово "гувернантка" мне чем-то импонировало, и я козырял им весь день и перед Николаем, и перед всеми, кто хотел меня слушать.

Наконец фаэтон подали и мы, с мамой, поехали, чинно и торжественно, встречать гувернантку.

На пристань в Спасске, куда приставали пассажирские пароходы, мы попали весьма заблаговременно.

Мама пожурила меня за суетливость и непоседливость и, чтобы занять время, повела нас, по дорожкам Спасского парка, вплоть до выдающейся стрелки, откуда видна была вся даль широкой реки Буга.

Наконец, вдали, из-за изгиба реки, показался сперва дымок, а скоро обозначился и силуэт, взбивавшего вокруг себя белую пену, большого колесного парохода.

Ухватив маму за руку, я хотел было заставить ее пуститься с нами бегом к пристани, но она умерила мое рвение, объяснив, что мы "десять раз успеем быть на пристани", раньше чем пароход обогнет стрелку и будет у пристани.

Так и случилось.

Наконец, пароход, с надписью большими буквами на верхнем чехле колеса "Таврида", пристал вплотную и стали класть сходни.

На верхней палубе скучилось довольно много пассажиров, большинство которых были мамины знакомые, которые ей оттуда кланялись.

Несколько в стороне, наклонившись и опершись о перила рубки, стояла молодая, довольно высокая и плотно сложенная девушка, в сером дорожном ватерпруфе, с дорожной сумочкой через плечо.

Мама, указывая на нее, сказала: "наверное это она"!

Мы впились в нее глазами, но она была под вуалеткой, в маленькой соломенной шляпе, и лица ее еще нельзя было разглядеть.

Кто-то из пассажиров подошел к ней и указал на нашу группу. Тогда уже не стало сомнения, что это именно ,,она".

Сойдя с парохода, она прямо к нам и направилась.

Чистая французская речь зазвучала уже, пока она, еще на ходу, поднимала двумя пальцами обеих рук свою вуалетку к полям шляпы.

Что она сказала маме и что последняя ей говорила, я, будучи взволнован, не уловил. Сестра, довольно бойко уже болтавшая по-французски, тоже ей что-то сказала, а та ее тотчас же звонко поцеловала. Я же стоял, как пень и даже не решался глядеть на ее лицо.

Но она, вдруг, взяла меня своими обеими руками за плечи, чуть-чуть потрясла их и, очевидно, зная уже, из переписки с мамой, как меня зовут, неожиданно для меня, промолвила: "alors, c'est cela Nicole! Soyons donc amis"! (Так вот это и есть Николь! Ну будем друзьями!) Я захотел доказать, что тоже могу что-нибудь сказать, и сказал: "oui, mademoiselle"! (Да, mademoiselle).

Мама засмеялась, она, тем временем, наклонившись ко мне и тоже смеясь, поцеловала меня в щеку.

В экипаже уже ехали, как давно знакомые.

,,Она" заглядывалась по сторонам с любопытством.

Сидя, с сестрой, на передней скамейке, против нее, я все еще, не решаясь разглядывать ее самое, перебегал глазами в направлении, куда глядела она, и сообразил, что ее интересует знать, какие места и здания попадаются по пути.

Поэтому, не глядя еще на нее, я стал тыкать пальцем в сторону, куда она поворачивала голову, односложно поясняя:

"c'est l'observatoire! c'est la poste! c'est l'eglise! c'est le boulevard!"! (Это обсерватория ! Это почта! Это церковь! Это бульвары).

Она, вдруг, совсем низко наклонилась ко мне, дотронулась до меня слегка указательным пальцем и, смеясь, сказала:

"et cela - c'est Nicole, le gentil garcon"! (А это Николь, милый мальчик! )

Bce рассмеялись, засмеялся и я и сразу поднял на нее глаза.

У нее было милое, хорошее лицо, хотя ничего особенно красивого в нем не было. Просто приятно было глядеть на нее, так она вся была оживлена, проста и симпатична.

Дружба установилась.

В доме у нас ей все понравилось. Только, когда ей показали ее комнату, она, заглянув и в наши, запротестовала. Она нашла, что ее комната "immense" (Огромна.) и предложила, чтобы сестра Ольга спала с нею, а чтобы из комнаты сестры сделать "классную", о которой совсем не подумали. При этом она объявила, что у себя дома она спала "dans une toute petite chambre" (В совсем маленькой комнатке.) и даже ночью приходилось держать окно не плотно закрытым.

Мама что-то упомянула относительно ее багажа, полагая, что с ним ей, может быть, будет тесно. На это она звонко рассмеялась и объявила, что ее багаж весьма не сложен.