Мне всегда предлагали "хлеба - соли откушать" и давали место на скамье у стола. Из огромной дымящейся "макитры" для меня вылавливали деревянной ложкой пару, другую ,,рванцев" или "галушек", которые я обожал и которые тепло, как-то особенно вкусно, проходили по всему моему телу.

К концу же лета и всю осень меня, обычно, угощали лучшим куском арбуза, который взрезывали тут же, заставив его предварительно потрещать под нажимом рук того, кто его держал и потом взрезывал. Так проверялось насколько он вызрел. Обыкновенно угадывали в совершенстве: ,,режь этот"! - скажет кто-нибудь - и арбуз оказывался кровяно-красным, сочным, с совершенно вызревшими черными семенами.

Ничего не может быть вкуснее сочного, холодного арбуза с куском только что испеченного, еще тепловатого ржаного хлеба.

Арбузы и дыни на многих подводах привозились из бабушкиных деревень и в большом погребе их были навалены целые кучи. "Люди" бесконтрольно могли их потреблять; их ели и в полдник, и в обед, и в ужин. К "господскому" столу подавались только отборные "туманы", или "астраханцы", хранившиеся в малом погребе, ключ от которого был "при буфете".

Когда Иван нес оттуда пару арбузов и дыню и, притом, бывал в духе, он умудрялся ловко ими жонглировать на ходу, подбрасывая их поочередно в воздух.

Делал он это, когда во дворе никого из "господ" не было. Меня он в "господах" не числил и знал, что я не доносчик.

И действительно, я как-то инстинктивно берег ревниво тайны моего общения с этим новым для меня миром, куда проникал как бы украдкой и никому не болтал о том, что видел и слышал там.

А между тем, там у меня были свои симпатии и антипатии. Всех больше я любил нашего кучера Николая и не любил бабушкиного Марко. Сказать правду, последнего я даже немного побаивался и, кажется, ни за что не остался бы с ним наедине.

Марко был рослый, как-то "косо" весь откинутый назад и рябоватый с лица мужик. Он был неряшлив и бродил по черному двору, где при конюшне у него была своя коморка, "в чем попало", иногда даже босой, и только когда надо было ,,подавать" экипаж, одевался по-кучерски, но и то довольно небрежно: пояс редко "убористо" стягивал его армяк, а шляпа сплошь и рядом выглядела запыленной. Ему никто не помогал одеваться.

Наш Николай всегда был одет, как принято было в то время одеваться кучерам: в цветной ситцевой иди красной кумачовой рубахе, подхваченной поверх широких плисовых шаровар тесмянным поясом и в высоких "с гармониками" сапогах. Когда похолоднее - в синей драповой поддевке, а летом в легкой суконной, а по праздникам - в черной плисовой безрукавке.

Он был небольшого роста, но аккуратно и ,,убористо" всегда выглядел. Лицо у него было скорее красивое, с темно-каштановой, козлиного фасона, бородкой, а пышные, вьющиеся кудрями волосы, с пробором посредине, были подрезаны на шее "в скобку".

Когда надо было запрягать, чтобы "подать господам", практиковался раз навсегда налаженный ритуал.

Его жена Марина, также, как и сам Николай, любившая лошадей и часто бывавшая в конюшне, была ему в этом деле незаменимой помощницей. И ключ от решетчатой двери внутри конюшни, отделявшей владения Марко от владений Николая, всегда висел у нее под фартуком.

Редко, редко когда я не бежал в конюшню, а потом и в сарай, как только, бывало, заслышу, что Николаю "велено запрягать". Большею частью я сам первый же устремлялся объявить ему об этом и уже не покидал его до конца.

Прежде всего, он распахивал двери сарая, где стояли мамины экипажи и, продвинув вперед тот, который требовался, обтирал его мягкой суконкой.

Тем временем Марина была уже в конюшне и в чуланчике, где была развешена, на деревянных кольях, сбруя, обмахивала слегка запылившиеся хомуты, заранее уже, под глянец, вычищенные.

Надевались хомуты на лошадей в конюшне, всегда в одном и том же порядке. "Черкеса", который, когда ему подносили к морде оголовок, всегда норовил задрать повыше голову, обряжал сам Николай, отпрукивая и урезонивая его. А на ,,Мишку", который, видимо, сразу понимал, чего от него хотят и, спокойно просовывая морду в оголовок, чуть ли не говорил: "ну, что ж, коли надо одевай"! -легко и быстро одевала хомут Марина.

Этому предшествовало еще обтирание лошадей суконкой с головы до ног. И тут та же история: Марина в один миг, бывало, пройдет всего Мишку и он даже ухом не поведет, а Черкес, как только дело дойдет до щиколоток ног, непременно сощулит уши и норовит ухватить зубами оттопыренную мотню шаровар нагнувшегося Николая.

С заднего двора на чистый, где был экипажный сарай, пританцовывавшего Черкеса вел всегда, на коротком поводу, Николай, а Марина вела (а то давала и мне вести) мирно любопытствующего Мишку, давая ему идти свободно.

И запрягать лошадей и обряжать самого Николая всегда помогала Марина.

Раньше чем взобраться на козла, Николай всегда оглядывал себя в маленькое зеркальце, висевшее в сарае, и садился не раньше, как убедившись, что он в полном порядке.

Бабушка ценила своего Марко исключительно за то, что он "непьющий" и ездит с нею "осторожно". В город она редко выезжала и довольствовалась ежедневными прогулками по "чистой" части сада, где дорожки содержались в исправности и посыпались песком.

На ее лошадях часто ездила Надежда Павловна по магазинам, а в базарные дни на базарную площадь и, по ее словам, с нею Марко вовсе не ездил осторожно, а стегал лошадей и гнал немилосердно.

Этой паре рослых серых, почти совсем побелевших под старость, коней жилось совсем не сладко.

Я сам видел, как Марко грубо и жестоко с ними обходился: то ударит которого-нибудь под брюхо ногой, то возьмет арапник и начнет стегать их поочередно в стойле, то одного, то другого. Несчастные мечутся, громыхают в своих стойлах, рады бы кинуться через ясли вперед, но за яслями глухая стена.

Я не мог глядеть на это и тотчас убегал прочь, ненавидя и проклиная Марко.

В деревне у бабушки было много лошадей и был там хороший кучер, старик Игнат, но в городе она держала только эту пару Марко.

Николай порою не выдерживал и выговаривал Марко:

"Марк Савельич, что вы с них спрашиваете? Видь, поди, за 15 годов каждой перевалило. Нечто хорошо так!... Ведь скотина тоже!..." А Марко язвительно отвечает ему: "я господ, слава Богу, не калечил, этим делом не займаюсь.. . А коли не давать клячам острастки, оне и вовсе не побегут".

Николай тотчас же конфузливо умолкал. Я очень понимал его, так как вполне разумел жестокую язвительность намека Марко по адресу бедного Николая.

При всей щеголеватой исправности его, как кучера, и любви к лошадям, он имел несчастье иногда запивать и однажды, в таком его состоянии, с ним приключилась большая беда, едва не имевшая трагического конца, и наложившая неизгладимое пятно на его кучерскую репутацию.

Он выпивал редко и, так как хмель как-то не сразу разбирал его, не всегда можно было во время заметить, что он пьян. Так, по крайней мере, объясняла маме жена его Марина.

Однажды, возвращаясь с нашей мамой и двумя ее племянницами из Морского Собрания, где девицы танцовали, Николай, которого окончательно "разобрало" от долгого ожидания, вывернул экипаж на какой-то шальной тумбе. Девицы отделались легко, а маме рассекло грудь и исцарапало щеку; ее, почти без чувств, привезли домой случайно подъехавшие, возвращавшиеся тоже из Собрания, знакомые.

Когда мы, с сестрой, увидели ее на другой день, то пришли в ужас и горько плакали.

Еще через день мы присутствовали при такой сцене: совершенно протрезвившейся Николай валялся в ногах у матери; тут же стояла, горестно подперши ладонью свою щеку, Марина и громко вздыхала, а мама, открыв свою забинтованную грудь и показывая глубокие царапины на своей щеке, спрашивала Николая: за что он ее покалечил и даже мог убить?

Николай, хныча, бормотал что-то несвязное, кланялся ей в ноги и просил прощения.

Тем временем подъехал дядя Всеволод. Извещенный о случившемся бабушкой, он имел от нее наказ строго наказать "пьянчужку", хотя этот "пьянчужка" был крепостной мамы (из Екатериновки), а не бабушки.