Сообща мы подымем этот пласт - культурную жизнь, без драк, религии, зависти, обмана, лени и трусливости в бою. У нас уже что получается: электричество и радио в хатах, за место кизеков антрацит, в поле тракторы и комбайны, стопудовый урожай, всеобщее обучение, полеты в стратосферу, разные выставки и торжества, а от этого рукой подать до коммунизма.

Как большевик, сами понимаете, в сны я не верю. Но приснилось. Вроде идем мы с Денисом Ивановичем по-над Синим яром и вылетают какие-то конники прямо на нас, чуть в грязь не смесили. Спрашивают станицу Старокопытную. А такой станицы, товарищи мировые рабочие, в наших краях нету, об чем мы и докладываем им. "А это какая станица?" - показывают на нашу. Мы сказали и тоже повернулись посмотреть. А там никакой станицы, а город с большими домами, везде флаги, песни, а на площади, у памятника Денису и первым большевикам, молодые казаки обучаются военному делу. Потом привиделось грустное, но оно касается не станицы, а меня лично. Будто на левой руке у меня дыра, сухая, без крови, и оттуда росток зеленого лука выглядывает. Я его потянул, вытащил, за ним новые стебельки, я их целое беремя повытаскивал из руки, а им все конца нету... С тем и проснулся. И вроде рука у меня левая легкая, пустая, вроде я уже как в земле, а из меня поросль разная молодая, зеленая так и прет кустами... А поворота назад не будет, как то случалось в Париже через предательство буржуазии не раз и не два. У нас победила Советская власть. И победит везде. Вот почему я утешаюсь и тут, в этой хмурой и трепетной балке, где укрываюсь временно от врагов, и верю в нашу победу...

А это пишу не по существу вопроса, для души, хотя каждому грамотному человеку теперь известно: никакой души нету, а есть сознание, главным образом классовое. Это и писать бы не обязательно, да припомнилось.

Раз лежу я в нашей бурной речке, бежит она меж зеленых гор, в самых бурунах лежу и за куст держусь, чтоб не унесло, вода кипит вокруг головы, а перед глазами синь неба непередаваемая и такие чудесные горы - жалко, рвут их на камень, - что разволновался я, и подумалось даже тогда о бессмертии, не в церковном, конечно, смысле, а что стану листом, камышиной, луком...

Или взять тот курган за станицей, возле него мы в детстве собирались, когда ходили в балки за кизилом и терном. Мы думали тогда, что в кургане закопан древний царь в полном боевом вооружении и котел с золотом. Говорили, что по ночам из кургана выходил белый конь. Пробовали мы и копать с одного бока. Там такая зеленая и свежая трава, а роса на солнце и во сне такой не увидишь. Я бы его сохранил навеки, этот курган. Может, и нет в нем белого коня, но волшебное что-то таится..."

Далее запись в блокноте размыта.

Курган тот давно запахали, как и снесли на камень Кинжал-гору, Острую, Медовую и скоро снесут Змейку - красивейшую в этом редчайшем архипелаге Синих гор. Потерявши, плачем.

Зато сколько выросло нового. И уже не перечесть новых памятников. Вот одна, у дороги, композиция, чисто кавказская: у гранитной коновязи три бронзовых коня, оседланных, в уздечках, с поникшими головами. Где их всадники? Отдыхают. В лугах бесконечной вечности. Осыпаемые звездами. Под Москвой. За Варшавой. Под ледяным панцирем Кавказского хребта. В дальнем городе Берлине... Спят, надолго укрывшись бурками из полевых цветов, утренних туманов и снегов-метелиц. Только пионеры-следопыты тревожат их сон, отыскивая в земле их ордена, красноармейские книжки, комсомольские билеты, патронные гильзы и фляжки с нацарапанными словами верности, отваги и любви к родимой земле. А бронзовые кони терпеливо ждут у околицы, не идут по дворам. Один даже глазом косит на дорогу - не покажется ли отставший где-то хозяин?..

ПУЧОК СТЕПНОЙ ТРАВЫ ПОЛЫНИ

Не всю чашу испил еще Спиридон Васильевич. Прошел слух, что сын Александр не убит на фронте, а отбывает наказание за плен на Колыме, о которой сказано: "Колыма ты, Колыма, чудная планета: двенадцать месяцев зима, остальное - лето".

Спиридон дал запрос в город Подольск, что под Москвой, в архив Вооруженных Сил. Ответ пришел н е я с н ы й: рядовой Александр Спиридонович Есаулов пропал без вести. А ведь была бумага о гибели к а п и т а н а Есаулова.

На вторичный запрос ответа пока не было.

Вороные кони у казаков ценились дороже светлых потому, что в ночном деле не так приметны - в набегах, разведке. Гривы коней подстригали, спереди получалась-челка.

Девкам не трогали волос ножницами, растили косы. Но семнадцатилетней Пашке, Прасковье Мирной, ее братья однажды для смеха подстригли волосы на манер конской челки. Пришлось даже свадьбу откладывать на год, такой позор получился.

Случайно челка эта сохранилась в гвардейском сундуке Фоли Есауловой на старинной групповой фотографии, у гроба, кого-то хоронили, и Прасковья тоже стояла там.

Спиридон ходил в собес.

Возвращался по главной улице, одна сторона которой - ограда парка, чугунные пики. На пиках множество афиш.

Случайно присмотрелся к одной...

На афише его мать, Прасковья Харитоновна, в девках, с той самой челкой, как у жеребенка.

Светлая голова, он тут же спустился в театр-Парк, где как-то с год сторожевал, и был накоротке с бессменным директором театра Суреном Азатовичем Абияном.

Сурен Азатович подтвердил: да, была на гастролях французская певица с ансамблем, но уже уехала, афиша эта позавчерашняя, рабочий не снял, запил.

А имя певицы Спиридон прочитал и сам - Анна Шобер.

Продавщица в парижском магазине тоже была Шобер... Мадлен Шобер...

А песни и Спиридон пел - приходилось и в театрах выступать, в казачьем хоре.

Забрал у Абияна все оставшиеся афиши с Анной Шобер.

Домой пришел скучный.

- Чего ты, как с креста снятый? - спрашивает бабка Фоля.

- Ничего... Пенсию прибавили...

И все афиши с портретом своей дочери, парижанки, прибил на стенку.

Встали по-старинному, рано. Синий сумрак снежного утра жаль рвать электрическим бешеным светом, и зажгли восковую свечу. Жарко запылала чудом хранимая р у с с к а я печь в полхаты, а рядом в кухне польская газовая плита.

Ели блины, с пылу с жару. С каймаком, медом, маслом, вареньем. Не забыли и водочку под желтую икру леща и сазана, да и серая икра каспийских осетров нашлась в роскошном граненом айсберге, финском холодильнике. Вчера хорошо посидели в модном ресторане "Казачий" и сейчас перебирали вчерашние разговоры. Тихо беседовали, укладывались, Выходили из горницы подышать, полюбоваться чудным февральским деньком, когда Синие горы - неповторимо синие, влажные, а дали непредельные, лазурные, щемящие душу вечной своей красотой.

День пролетел, как на парусах. Пора выходить. Последняя песня допета.

Величественно и мрачно встала сибирской тайгой гряда черных неподвижных туч на севере. Будто стена крепости меж Кавказом и Россией в старину. Попрощались в доме, присели перед дальней дорогой, смахнули слезу и вышли. Тут еще задержались на минуту - летела по небу закатному быстро-быстро яркая звездочка, спутник.

Горько прощались на вокзале. Старая казачка Полька Уланова и два ее сына, давно семейные, провожали домой, в Восточную Сибирь, их бывшего отца и мужа Якова Уланова, председателя первого станичного колхоза.

Отбыв срок еще в войну, Яков вышел на поселение, с т а р а л с я промышлял золотишком на прииске, думал домой вернуться с чемоданом денег, но пошел ему слишком большой фарт: попался самородок фунтов на д в е с т и, синеглазый, с шелковой косой, в оленьих сапожках, сибирская, таежная девка-краса. Женился Яков, родил новых детей, стал хлебороб сапожником, работал и по шкуркам - мягкому золоту - скорняжному делу обучился в лагере. И забыл родину, горы Кавказа. Польке обо всем прописал обстоятельно, просил простить его, благодарил за помощь посылками в заключении, еще написал пару раз и умолк. Полька замуж не выходила - да и кто возьмет? - растила детей, потом внуков, тайно ждала мужа. И вот он явился через тридцать лет. Так, говорил, было: