Я ответил, и вопросы посыпались. Затем «Отверженные» Гюго уступили место всемирной истории…

Илья Абрамович со значительностью взглянул на других гостей и объявил громким шёпотом:

— Выкупленный стоит потраченных денег!

Гость, которого звали Зямой и чьё лицо было нетерпеливо-внимательно, сняв очки, раскрыл глаза так, что над радужкой обнажились полоски белков.

— Прямолинейно, однако…

Валтасар, помогавший Марфе расставлять на столе тарелки, объяснил: со мной «с самого начала не кокетничали на предмет больных вопросов», и я моей серьёзностью и неболтливостью доказал верность выбранного подхода.

— Он допущен к темам… — поведал обо мне Валтасар и, выжидательно помолчав, опустился на табуретку.

Зяма скептически поджал губы и вдруг задал мне вопрос:

— Кто такой Сталин?

Я, через силу умеряя страстность, ответил:

— Властолюб, который заставил диктатуру служить себе! Его сделало насилие, оно давало ему топтать народы!

Мой экзаменатор оценил:

— Уровень! — и, сидя, отвесил полупоклон Пенцову. — Поздравляю! — затем опять обратился ко мне, дружески-ироничный: — Но, мой юный Арно, остерегитесь сладенькой водички толстовства! Без насилия нет борьбы, а без борьбы мы не переделаем мир. Лишь революционная диктатура сокрушает угнетателей. А ренегату Сталину противостоит сам Маркс, противостоит гениальный практик Ленин.

Зяма носит фамилию матери; его отец, знаменитый командарм, был расстрелян по приказу Сталина. Сын считает себя верным ленинцем. По его мнению, Сталин — предатель, извративший марксизм-ленинизм. Например, то, что ликвидировали зажиточных крестьян, так называемых кулаков, есть широкомасштабное государственное преступление. Зажиточные крестьяне должны были мирно врасти в социализм.

— На столе сейчас высилась бы во-о-т такая горка белого хлеба!..

Валтасар встал с табуретки: — Сядьте! — протянул он руки, что вышло несколько картинно, и усадил гостя на своё место, хотя тот перед тем удобно сидел на стуле. — Страна, — продолжил Пенцов с вымученной сдержанностью, — живёт такой жизнью, что немыслимо размышлять о чём ином, как не о хлебе и о жестокости. Закоренело аморальный тип работает старшим воспитателем: я знаю, хотя и бездоказательно, что он тайком живёт с девочками-подростками. Наш директор покрывает его. Их связывает прошлое. После войны оба были заняты на одном поприще — вылавливали по стране беспризорников. Директор — тогда он был офицер известной службы — мне рассказывали, мог ударить пойманного малолетка… — Валтасар умолк и договорил с колебанием, как бы отступая перед необходимостью произнести это, — ударить по голове рукояткой пистолета… То есть наверняка кого-то убил. И этот детоубийца…

Илья Абрамович страдальчески поморщился и пророкотал в кротком гневе:

— Не может же у вас не быть никого — с потребностью добра к детям…

— Почему же, — сказал Валтасар сумрачно. — На днях уволили няню: девятнадцати лет, сама бывшая детдомовка. Позволяла мальчикам… Заявила: «Они так и так с семи лет всё знают. Жизнью безвинно обиженные, а мне горячо благодарны! Пусть вам кто-то будет так благодарен!»

— Что вы говорите… — пробормотал Илья Абрамович сконфуженно.

Зяма строго следил поверх очков и с жаром начал о том, что раз стали валить сталинские статуи — «будут, и это не за горами, грандиозно-позитивные сдвиги».

— Реабилитируют не только маршалов, командармов. Засияют имена Бухарина и Рыкова! Партия очистится от перерожденцев, железная метла не минует этого директора.

Валтасар потупился и осторожно произнёс:

— Уповать, что очистится сама? Она не должна быть чем-то священным. Чтобы мерзавцы не прикрывались партбилетом, нужны и другие партии… — он дружески, извиняющимся тоном добавил: — Конечно, партии с социалистической программой — безусловно левые.

Глаза Зямы ушли далеко за стёклышки очков.

— Надеюсь, сказано необдуманно, — начал он с вынужденной любезностью, в то время как втянутые его щёки загорелись синеватым румянцем, — а то ведь можно и понять — вы подводите мину под завоевания, которые не удалось погубить Сталину…

Валтасар протестующе вскинул руки и замотал головой. Илья Абрамович умоляюще, с лукавинкой, воззвал:

— Зяма, ради всего святого, не надо! К счастью, мы все тут беспартийные, и нет нужды доказывать идейность.

Тот, к кому он обращался, крепко сморщил лоб, очки вздрагивали на тонкой переносице:

— Партию создал Ленин. И теперь, когда ленинские нормы восстанавливаются, когда…

— Хотелось бы, — вставил Илья Абрамович, — небольшого довеска к газетным обещаниям! Вспомните: когда мы выкупали молодого человека, с хлебом были перебои, но чёрной икры хватало. А нынче?..

Привычно-пониженные голоса повели разбухающую перепалку о том, когда и благодаря чему «будет накормлен народ», «нравственность обретёт защиту не только на словах» и «незамаранность детства даст свои плоды — интимные отношения поднимутся над низменным».

Смуглый брюнет, чей нос опирался на стильно подстриженные усы, сливавшиеся с короткой красивой бородкой, требовательно сказал:

— Минуточку! — и произнёс: — Идеи — трёп, если у их поборников нет критически злого…

— Евсей за Евсеево! — перебил Зяма. — Ну скажите же ваше излюбленное: «За добро горло перерву!»

Евсей отвечал взглядом наблюдательно-лёгкого юморка.

— Мы забыли о герое нашего сбора, — проговорил осуждающе и повернулся ко мне: — Друг мой, кому сегодня тринадцать, не покажете — что вы поняли из всего услышанного?

Моё сознание утопало в едких клубах непроизвольно возникающего пережитого. Наш серый многоэтажный корпус, провонявший уборными и тошнотворной гарью кухни, гневливая праведница Замогиловна, свойски-снисходительный Давилыч. Дирек, который сейчас увиделся злобной, с чёрными макушкой и хребтом, овчаркой… Болезненно-зримым хлестали воображение и письма матери… Будоражащий океан не мог не выйти из берегов.

— Если никак ничего нельзя, то — индивидуальный террор! — выдохнул я мысль, поражаясь её чужой завидной взрослости.

Мгновенно все, кто был в комнате, взглянули на закрытую дверь. Немая минута окончилась на слабых звуках — Зяма, в каком-то крайнем упадке сил, пролепетал, адресуя Пенцову:

— Вы взбесились? вложили ему…

— Не было! — Тот, потемнев лицом, придвинулся ко мне, говоря глухо и жалобно: — Ты слышал от меня что-либо подобное?

— Конечно, нет! — Я внутренне ощетинился от остро-неприятного холода к нему.

— Пожалуйста, повтори всем, — попросил он, и я повторил.

Он испытал облегчение — сжал кулак, несколько раз взмахнул им, и мне бросилось в глаза, как опутана венами худая рука.

— Ты должен раз и навсегда осознать, — услышал я, — нельзя даже в мыслях присваивать право решать о… о чьей-то жизни.

Удручённый Илья Абрамович внёс свою лепту:

— Никому не дано лично осуждать на… на то, что ты взял себе в голову! С этим невозможно жить среди людей! Это — злая доля, зло съест самого тебя.

Зяма, тревожась до чрезвычайности, горячо зашептал:

— Напомню, я предостерегал! Вырывать из коллектива, пусть ужасного, но — коллектива! — чревато… риск есть и будет, мы не гарантированы от самого нежелательного…

Меня выкручивало в преодолении вызова. Я завёл руки назад, вцепился в спинку стула, скрючил пальцы здоровой ноги, стискивая всего себя, чтобы не закричать: «Но я же не могу не думать! А думая — никогда не обхожусь без выстрела! Я хочу-хочу-хочу хотеть того, о чём сказал!!!»

* * *

Лицо Евсея отразило как бы оттенок улыбки, что свойственна сдержанной натуре при виде чего-либо интересного.

— В Арно бродит ранимое самолюбие, и он поймал всех вас на эффекте, — сообщил он так, точно от него ждали объяснения. — Между тем, я чувствую, наш друг — вовсе не экзальтированный лирик, а неразвившийся рационалист. Проверим гипотезу? — спросил он меня и, отведя в угол, заслонив от взглядов, принялся «гонять по математике».