Зубки незрелых прелестниц поспешно вонзались в персики, в инжир и хурму, сок увлажнял подбородки, губки были перепачканы сладким, и в раскованных ретиво-звонких голосках всё крепчали бередившие меня новизной интонации игривого искушения. Приятель, что привёл меня сюда, подошёл к девочке из старших и сказал голосом, прозвучавшим одновременно и нервно, и странно сонно:

— Настал тот час…

Гостья освободилась от валенок, стянула из-под юбки тёплые стёганые штанишки, и на разостланных полушубках обещание очаровательного сюрприза было прозаически погашено рьяно-ничтожным действом. Тут же всколыхнулась торопливость подражателей…

Мой опекун, поднявшись с пола пресыщенно-гордым и даже желчным, подвёл ко мне девочку: если она и была старше меня на год, то выражение имела ко всему привычное. Оно стало холодно-терпким — соответствуя быстрому взгляду, угадавшему сквозь штанину изувеченность моей ноги. Приятель пальцами чуть сдавил сзади её шею, и девочка уступчиво мне улыбнулась, не без изящества шевельнув талией.

— Будем? — выразила она насмешливое любопытство, подстрекая моё самолюбие, и я, до сего момента весь внутренне стянутый, нацеленный на обиду, растаял в волне почти счастливой растерянности.

В молчаливой развязности осилился переход к сияющему смятению, после чего пришла, как благо, тусклая тупость тела и сделалось многосторонне противно на сердце. Внутри него не осталось пройденного пути к тому, что свершилось: я не восхитил, не очаровал — в силу чего не мог вкусить того признания, которое лишь тогда и способно было научить меня летать, без внимания к ходьбе. Находка оказалась безликой и не выделила меня из безликости.

Но, вскрыв неказистую раковину, я поработился вкусом к содержимому, вкус нашёл во мне верный приют и стал развиваться в направлении, которое ему требовалось. Правда, к тому единственному поцелую я становился только бережнее, но на воспоминание о нём неизменно клеилось скользкое, выливаясь в чувство, что обещающие благодать дождевые облака будут проноситься над житницей, никогда не беря её в расчёт.

19.

Протекло двадцать лет с того времени, когда меня увезли из Образцово-Пролетарска. Я живу в Москве. Но сперва о моих близких и знакомых.

Валтасара не стало вскоре после моего отъезда в Сибирь. Попивал он и раньше, но тут вовсе отпустил вожжи. После работы шёл к друзьям в городе: терпеливую тоску тщился превозмочь коктейль из горечи и надежды под названием «Как перевернуть гнусный вертеп». Затем надо было спешить к последнему отъезжающему в посёлок автобусу. В двенадцатом часу декабрьской ночи, в переулке близ остановки, Валтасара пырнули стальным тонким остро заточенным прутом под левую подмышку. Заказное убийство? У меня, силящегося вспомнить физиономию дирека, сомнений нет.

По времени близким к этому событию оказалось другое: Пенцовы давно стояли на очереди, и Марфе с Родькой дали квартиру в городе.

Во всё время моей учёбы Марфа присылала мне посылки, когда могла — деньги, на каникулы забирала к себе. Замуж она не вышла, но у неё есть друг.

Родька окончил институт, женился, работает начальником среднего уровня в городской торговой сети.

Бармаль раз или два отсидел в тюрьме; он — картёжник, гастролирует на теплоходах, совершающих рейсы Москва — Астрахань. Лежал в клинике Марфы с поломанными рёбрами, от него она узнала о других наших друзьях.

Агриппина Веденеевна и Павел Ефимович живут всё в том же бараке, одряхлели. Павел Ефимович ходит с палочкой.

Катя неудачно побывала замужем за речным матросом, теперь она — подруга Бармаля, работает калькулятором в поселковой столовой.

Гога — шофёр автофургона, привозит в посёлок хлеб, жена — воспитательница детского сада, у них две дочери.

Саня Тучный, живя в посёлке, ездит на работу в рыбосовхоз, из-под полы приторговывает рыбой; он женился на девушке, которой от родителей достался домик. Она — кладовщица овощной базы («сидит на арбузах»), детей у них трое.

Учреждение имени Николая Островского находится там, где и прежде. Лишь год или два назад с почётом проводили на пенсию директора. Марфа слыхала: ныне обстановка там ещё похлеще, чем была в моё детство.

Илья Абрамович нередко заходит к Марфе, передаёт мне привет, вспоминает Валтасара: после двух-трёх фраз заливается слезами; он сильно сдал.

Зяма давно в Москве: музыкальный руководитель в одном из театров, композитор. Мы не встречаемся.

У меня весьма перспективная работа, имеется (пусть известное пока только узкому кругу специалистов) имя в науке. Живу в Бауманском районе, который не кажется мне ни грязным, ни тесным (притом что на тротуаре ощущаешь себя, бр-р-р, зажатым, будто в очереди). Квартира у меня с комнатой в четырнадцать квадратных метров, на первом этаже дома довоенной постройки.

Я немаленький ростом, недурён лицом и, если не очень обращать внимание на то, что при ходьбе припадаю на левую ногу, могу сойти за интересного мужчину. Я пью, но так, чтобы это не вредило работе, и у меня есть страсть, из-за которой пристально слежу за собой, ношу костюмы исключительно от портного. Я обожаю девчонок!.. Предпочитаю далее на эту тему не распространяться…

Иногда, благодаря схожести нашей работы, я на каком-нибудь сборище встречаю Евсея. Он вторично женат, и, кажется, семья его не тяготит. Со мной он держится с дежурной любезностью.

Однажды приятным вечером начала осени, заглянув в ресторан «Изба рыбака» недалеко от моего дома, я увидел Евсея. Он был здорово выпивши, мы с ним приняли ещё — он потеплел, расслабился и стал звать меня на выходной в Болшево: на дачу к знакомому кинорежиссёру. Тот хлебосольный хозяин и позволяет гостям приводить с собой приятелей. Я подумал о вездесущности случая: не приберегается ли для меня что-то, отмеченное пикантностью?

Мы встретились с Евсеем на вокзале и покатили на электричке в Болшево. Всю дорогу говорили о работе, о женщинах (может быть, я чересчур разболтался), о проведённых отпусках, о гастрономических вкусностях…

День с его умеренной яркости светилом лениво раздумывал о переходе в вечер. На даче я нашёл, помимо мужчин, лишь трёх немолодых, при мужьях, особ, и мои ожидания заплакали, как оцарапанные нещадно тупым лезвием.

Жарилась свинина на вертелах, и налетели прилипчивые по-осеннему мухи, обнаружили себя и комары, создав веяние неотстранимо стихийного измывательства.

Хозяин после слова «наливай!» наполнил стопки и с шаловливой приятностью возгласил:

— Не спешите рюмки брать!

Острота была оценена увесисто-аппетитным хохотом. Хозяин с движением руки от груди вперёд и книзу поклонился Евсею, и тот, окрасив голос тембром мрачноватой важности, произнёс, словно объявление войны, что «водка разгружает», она «лучше всего — от всего и против всего!»

Общий смех восхищения вобрал в себя бурную живость хлопков в ладоши…

Огрузнев от съеденного и выпитого, мы с Евсеем сошли с веранды под сень акаций и развалились в шезлонгах. Он, разумеется, закурил — но не «Казбек», как прежде, а сигарету с фильтром. Цвет лица, вопреки уважению к разгружающей влаге, не стал у моего старшего друга подержанно-тощим, в чёрной бородке замечалось лишь несколько седых волосков. Его талант претворился в весомые результаты, что уже отрешились в свою особую, всё более забывающую о создателе жизнь, и он как будто удовлетворён лаврами отменного специалиста. Отменного, но — не ведущего. Я буду ведущим.

Сосредоточившись, будто целиком уйдя в это занятие, Евсей выпустил изо рта дым с необыкновенной плавностью.

— Похоть прикидывается элегантным цинизмом, собираясь всё и вся потрёпывать по щеке… — он упёр в меня взгляд, полный раздумья и непередаваемо назойливой рассеянности. — Или я зубоскалю?

Во все мои встречи с ним я испытывал предельную полноту ожидания: с невольной внутренне-язвящей усмешкой я хотел и не хотел услышать то, о чём он теперь начал.

— Был день сильного ветра на улице и мыльных пузырей в комнате… — проговорил он кротко, кротостью выражая давно назревшее, обдуманно-злое. — Страдало ли моё отношение неопределённостью — отношение к тому истерическому цирку? Ах, исключительное чувство! Дербент возвышенных очарований!.. Но стоило гадкому утёнку встать на крыло — цветочки, вы хороши во множестве!.. главное — румяная клубника.