На её уроке я ужасаюсь, что могу натворить всё что угодно — погладить её руку, берущую мой чертёж. Когда она, с оттенком милой досады, мягко обращается ко мне: «Арно, у тебя это почти полужирная линия — надо волосную…» — я блаженствую, как от ласки, мне мнится нечто сокровенное в её тоне.

Я представляю, в какой позе она останавливается у меня за спиной, какое у неё выражение, и рисуется она нагая: «Ходчей-ходчей!» Я хочу, чтобы её урок длился как можно дольше, но еле выдерживаю его — руки не слушаются, трясутся, исколотившееся сердце, частя сбивчивой дробью, прыгает уже с каким-то ёканьем.

Чертежи у меня выходят скверные — я вижу её смиренное сожаление и стараюсь, стараюсь… Никто не подозревает, каких усилий мне стоит думать на её уроке о чертеже, прикладывать линейку к бумаге, водить карандашом.

14.

В одно утро я почувствовал — всё: я не смогу сегодня чертить. Вообще не смогу что-нибудь делать. Опять почти всю ночь проторчал у окна, заработал насморк — был октябрь.

Когда я понял, что не удержу в руке циркуль, часы показывали шесть — вот-вот дом подымется. Стало нежно-грустно, жалко себя. Как она огорчится, увидев, что я не могу чертить! Огорчится и не будет знать, что я не могу чертить из-за любви к ней… Пусть знает! Мне захотелось этого во всей безысходности, во всём восторге жажды — угождать ей с верностью, не имеющей ничего себе равного!

Написать?.. самыми пленительными, патетическими, трогательными словами!..

На мою страстность, однако, мало-помалу лёг пожарный отблеск: вообразилось — с каким лицом она прочитала бы то, из-под чего неизбежно проступила бы скупая определённость, отдающая застенчивой вульгарностью: «Извините, пожалуйста, я не могу чертить, потому что…» Я поморщился.

Вдруг меня пристукнуло мыслью послать ей рисунок. Лучше даже не рисунок — чертёж, из которого она бы всё поняла…

Прикнопив к чертёжной доске лист, я увидал на нём величавый замок, чьи решительные очертания дышали такой повелевающей внутри невероятной жизнью, что, не успев ничего подумать, я моментально наполнил разноцветным бархатом, слоновой костью, лилиями — замок, в котором должна жить она, только она!.. Карандаш стал послушно вычерчивать башенки, эркеры, балконы, терраску, окаймлённую колоннами… Как стремительно, непринуждённо перенёсся на лист мой замок! Её замок.

* * *

Я придумывал, как показать ей чертёж вроде б нечаянно. Решил — когда она приблизится к моей парте, уроню лист. «Что это?» — она спросит. «Да так, — я буду «не в настроении» и слегка чванлив, — один мой чертёжик…»

Но вдруг голос сфальшивит? Меня мучила предательская открытость панике.

В конце концов можно просто написать под чертежом мою фамилию.

* * *

Сегодня я за партой один — Бармаль сбежал с урока. Она вот-вот войдёт. Суетливо перекладываю, перекладываю лист — всё кажется, не сумею его уронить как нужно.

Вошла. На этот раз тотчас встретилась со мной глазами — невольно я перевёл взгляд на лист передо мной, а когда опять на неё взглянул, она тоже смотрела на него — я не успел ничего сделать. Поздоровавшись с классом, она подошла, наклонилась над чертежом.

— Откуда это? — не отрываясь от него, села за мою парту. — Нет… это не твоё… Скопировал? Откуда?

Я пробормотал, что это я сам, из головы.

— Перестань.

— Говорю вам.

— Нет, действительно?

Помедлив — но не долее трёх биений сердца — я кивнул.

— Арно, ты открытие!.. Если это только правда твой…

Парта качнулась, защипало в мочках ушей, на меня тронулась светлая лавина, устремляя прекрасные копья наступающего пламени.

— Если ты это всё сам, у тебя архитектурное мышление! Как ты чувствуешь объём!.. Арно, ты сюрприз! — она сжала моё плечо: это был кроткий удар по сердцу молотом, приблизивший меня к трансу. — Я никак не думала… долго работал?

Я зачем-то соврал, что чертил три недели.

— А заданное лишь отвлекает, не так ли? — она улыбнулась, не оставляя сомнений в удовольствии находки. — Да, тебе надо серьёзно думать об архитектурном институте. Я пока возьму эту виллу, ладно? — и всё разглядывала чертёж. — Обязательно в архитектурный! Я поговорю с твоими.

* * *

На следующий день об архитектурном институте со мной беседовала классная руководительница: в учительской был показан мой замок. Валтасар достал какую-то усовершенствованную готовальню, отвалил треть зарплаты за великолепный альбом по средневековой архитектуре; пачки ватмана, рулоны кальки завалили мой шкаф.

Теперь я чертил ежедневно. Никто не имел понятия, что, вычерчивая капитель или фронтон, я думал об архитектурном институте так же мало, как об исчезновении неандертальского человека.

На каждом её уроке меня ждала пятёрка, ждали её улыбки, похвалы: трогали не столько сами слова, сколько нотки в голосе, в которых мне мнилось что-то сокровенное…

Если бы я знал, что она не догадывается, для кого мой замок… что она просто рада за искалеченного подростка, который, как она сейчас верила, может стать архитектором… Я был всем сердцем убеждён, будто она понимает, почему у меня открылся вдруг дар. Чудилось несбыточное. Улыбочки, с какими на её уроках стали посмеиваться надо мной девчонки, питали фантастическую мою надежду.

Катя, когда мы оказывались одни в нашей коммунальной кухне, метая в меня хитрющими глазами, наслаждалась:

— Ты ей любовные записки по почте посылаешь или молоком пишешь на чертежах — для конспирации?

Я бросал в неё тряпку.

— Она дождётся — я с ней по душам поговорю: чего она наших парней охмуряет? Надо по своим годам иметь.

— Катька, кончай!

— Нет, ну ты глянь — разлагает подрастающее поколение!

* * *

Сегодня Катя вошла ко мне в комнату.

— Ты один?

Прошлась, повертела логарифмическую линейку.

— Знаешь… — и замолчала.

Я смотрел на неё затуманенно и сонно, как гляжу последнее время на всех. За единственным исключением.

— Арно, она ходит с одним… Тоже учитель. В первой школе. И Гога видал. Ой, у меня чайник! — и выбежала, шаркая расстёгнутыми босоножками.

15.

Гога, Тучный, я — напротив дома, где она живёт. Земля вдоль заборов утоптана до чугунной твёрдости; отполированная подошвами, в сумерках глянцево светлеет, будто эмаль. Неподалёку жгут траву: налёт горького дымка льнёт книзу, похожий на терпеливо-злое мозжение. Гога сегодня видел этого учителя в клубе покупающим билеты: значит, она пойдёт с ним в кино.

— Вон…

По отбелённой тропе идёт вдоль заборов кто-то с непокрытой головой: подпоясанный плащ, поблескивают лакированные ботинки. Войдя в её калитку, он пересёк прогал уныло-лижущего света из окна.

Сжимаю обеими руками раму Гогиного велосипеда — приказывая тучам сгуститься с глухой мрачностью нападения. Мысленно швыряю в её двор пылающие факелы. Гога, Тучный, я на конях перескакиваем через забор, спускаем курки карабинов, роднясь с густыми толчками выстрелов, преданно отдающимися гулкой силой. Кони встают на дыбы. Фигура в плаще, низко пригибаясь, уносится прочь путаной, трусливо вихляющей рысью.

Они вышли из калитки, он взял её под руку — отняла; он что-то ей втюхивал, они пошли, он опять взял её под руку и болтал, болтал. Она больше не высвобождалась.

Тучный бросил сигарету.

— Я его отметелю! — произнесённое передало безупречное внутреннее равновесие.

В свирепой муке стискиваю зубы, мотаю головой. Хватаю его за руку, которую он легко выдёргивает.

Долговязо-сутуловатый, поджарый Гога — со зловещей весёлинкой:

— Выступлю на него у кино. Я сейчас обгоню их, у кино отзову его в сторону…

— Не надо ничего!.. Она сама с ним… — мотаю головой с загнанностью, до которой меня довела лихорадочная жажда убить реальность.

Забрасываю её двор факелами, мы проносимся на конях мимо них, идущих под руку; проносимся мимо и не оглядываемся.