Изменить стиль страницы

То, что он хотел быть апостолом Мартина, относилось к ведению Белой собаки. Нетерпение стать братом – это уже первый круг царства Черной. Ибо брат и апостол сосуществуют не всегда. Братство – претензия на равенство. Ниже этого круга Годар не опускался и считал свою Черную собаку застрахованной от падения.

Тем меньше он себя понимал.

Он посадил Черную собаку на цепь, которую неуклонно укорачивал. Он научился предупреждать ее желания и приучил гадить в собственной конуре. Он поставил между нею и Белой сестрой перегородку из самых возвышенных мыслей, которые неустанно бодрствовали. А между тем поступки его и слова становились час от часу все неопрятней – они напоминали клавиши расстроившегося рояля. Рояль играл сам собой, Годар, спрятав руки за спину, обречено смотрел на это зрелище с высоты, в упор.

Когда он, войдя из оцепенения, порывался объясниться с Мартином или делал шаг к нему просто так, без слов – светлая тень, покрывающая прогалину, судорожно сужалось, оголенные травы никли и Годар, видевший, как в зрачке, себя стеблем, отшатывался на прежнюю позицию. Светлое зеркало – тень Мартина – принимало привычные очертания. Но стоило Годару, оступившись, случайно податься назад, как круг сужался вновь. Свет не гас, – просто жар уходил внутрь Мартина. Годар изнемогал от причастности к возможному взрыву. Единственный шанс предотвратить беду – не двигаться, казалось Годару. Ничто не ждало его в ближайшее время ни сзади, ни впереди – вчерашний свет померк, завтрашний – обжигал… Земля крутилась как бы мимо его ног, он не знал, куда ускользнуло пространство в широкой степи, над этим нужно было поразмыслить. Но не было, не было у Годара времени оглядывать дали – Мартин воспринимал его неподвижность как противостояние и начинал уж высвечивать собственную душу испепеляющим светом, выискивая и раздувая свою долю вины. От этого Годару чудились волдыри на руках – в форме маковых лепестков.

Можно было поступить по-другому. Шагнуть, обойдя прогалину на цыпочках, к Мартину сзади. Отдышаться, постояв у того за спиной, а после выдать свое присутствие, положив руку на плечо. Это было посильно: Мартин не ожидал от него такого хода. Но потому то и отменялось, что не ожидал… Любая игра не в правилах Мартина отягощала ситуацию.

Порой Годар восставал в душе против многочисленных правил Мартина, многие из которых оставались для странника аксиомами, несмотря на то, что друг приводил доказательства, но всякий раз смирялся, ибо если он хотел жить вне этих правил, то должен был отступить в свое тусклое вчера. Свет же, брезжащий из будущего – тот, который скрывался за обжигающим, казалось бы, непроходимым началом – был ничем иным, как прозрачной сетью из правил. Вкусить плоды этой сети можно было лишь изнутри, пробираясь по ней до тех пор, пока сплетение не замкнется у груди. Он не должен рассуждать о том, хорошо это или плохо. Необходимо было принять такой способ движения, даже когда он казался абсурдным. В конце концов, прозрачная сеть вела к выходу из лабиринта, на блуждание в котором у Годара не осталось времени. Любой ценой, не медля ни часа, он должен прорываться к Мартину! При непременном условии – грудью, лицом к лицу.ы Но почему же так невыносимо – трудно смотреть другу в глаза? Куда он пробирается, за чем протягивает руку – уж не за птицей ли, которую подстрелил? Куда собирается вернуться – уж не на место ли преступления? Ибо место его преступления – душа. Еще чужая.

Открытие это поразило Годара на пороге в прозрачную сеть. С неоглядной дали спереди блеснула нить давнего разговора… "Я не смогу жить с нечистой совестью" – правило предусматривало невозможность отступления от него, невозможность заключалась в глаголе будущего времени. Значит, Годар подошел к прозрачной сети с конца… Бессилие прервать собственную неподвижность входило в атрибутику конца. Первым плодом, поднятым с конца прозрачной сети было смутное подозрение – преступление не может быть остановлено, оно живет и действует само по себе, резонируя с законами, принятыми в кодексе чести путника.

А еще Годара преследовала привычка к движению в лабиринте с коридорами из светящихся душ. Если Мартин и захотел бы в виде исключения впустить его к себе со спины, Годар остался бы на месте из гордости. Совесть и гордость были чашами весов. Хуже всего, что он низвел их до карточных фигур. Какая из двух карт выпадет в следующую минуту, он не знал.

Годар попросту не заметил разницы между картами, когда, решив, наконец, приоткрыться Мартину, импульсивно прогнал коня сквозь заброшенный тоннель в скалистом холме и, дождавшись друга на подконтрольной тому стороны дороги, запальчиво сказал:

– Хочешь знать, почему Скир отвернулся от тебя?

– Нет! – вскричал побледневший Мартин.- Нет и нет! Уйди.

Смятенный, разгневанный, он попытался объехать Годара. Однако у того не было времени исправлять бестактность. Немедленно выложить перед Мартином свои ощущения – все равно, что снова ударить его. Промедлить с разговором – бить ежеминутно, рикашетом от собственной груди.

– Я не произнесу ничего дурного!.. Черт побери… Выслушай меня,взмолился Гадор.

Они проехали рядом с километр, оставив без наблюдения территорию за кряжем, прежде чем Мартин заговорил. Первым.

– Я очень тебя раздражаю, Годар,- связанный в его голосе ветер был натянут как струна, и словно посмеивался над собственной скованностью.

– Напротив, я восхищен тобой. Но, понимаешь, ты – слишком большое солнце, чтобы вызвать только восторг, только благодарность,- Годар открыто подхватил затаенный смех Мартина.- Как бы тебе объяснить… Ну вот послушай. Есть такая притча. О падшем ангеле. Господь решил простить его и разрешил приблизиться к себе. Выпростав крылья со дна пропасти, ангел стал подниматься к небесному простору – все выше, все дальше от места, где мучился прежде. Но странно: чем выше, тем неуютнее ему становилось в лучах, исходящих от сияющего престола. Он ослеп от света и едва не задохнулся от жара, но продолжал подниматься, ибо желал спастись и лицезреть спасителя. И тогда Господь, сжалившись, прервал его полет… Падший ангел низринулся обратно – в пропасть, где крылья обездвижены дном, и был таким образом спасен.

– Чего только не придумают люди для оправдания низости,- сказал со смешком Мартин.- И какова мораль?

– Погоди. То была не самая удачная аллегория. Здесь нет ни падшего ангела, ни, тем более, господа,- Годар начинал горячиться. Конь его вздрагивал и фыркал. Конь пытался прокрутиться на месте – была у него такая манера, когда всадник расслаблял повод и не указывал направление.- Солнце не всегда видит черту, за которой свет превращается в огненную стену, особенно, если это суэнское солнце. За чертой происходит насилие светом – кипят воды, выгорают злаки.

– Покажи хоть одно пепелище,- сухо заметил Мартин,- мы, суэнцы, верим только в том, что увидели собственными глазами.

– Знаю-знаю. Вот послушай, во время первого нашего ночлега в степи мне приснился сон про Дон Жуана. Теперь я тебе его расскажу.

Пока Годар нервно начинал свое повествование, усмешка Мартина медленно затухала. Он стал сосредоточенным, даже опечаленным и, когда заговорил, развязавшийся ветер его голоса показался летящим ничком. Это был верный признак того, что Зеленый витязь не поймет странника. Скорбь Мартина, как правило, пролегала мимо цели.

– Твой Дон Жуан… Пойми меня правильно…

– Маленький человек? Правильно ли я тебя процитировал? Я могу продолжить твою мысль с любого места. Это досадное для меня умение. Благодаря ему я никак не выберусь из пропасти. Ты же, глядя издали на тщетные попытки подняться, удивляешься и скорбишь, сокрушенный моей слабостью. Может, лучше не глядеть мне в ноги, пока они не окрепнут? – Как быстро, однако, устаревали его слова. Робко топчась на пороге в прозрачную сеть, Годар успевал освоить чувствами, которым пока не подобрал слов, на несколько сплетений дальше. И теперь он обреченно говорил не нужное и понимал как бы из будущего, что Мартин понимает все по своему, из еще более дальнего будущего, что зря он так с Мартином, зря, зря…