А уж какой нравственный подъем был в самой России, - это невозможно и передать. Это было похоже на сказку. А у всякой сказки есть свой конец...

Первое открытое нарушение "Святого Указа" случилось в Минске в декабре 1812 года. Наследник Константин устроил откровенно содомскую оргию, а когда ему пригрозили, отрезал:

- "Мы уже не в России!"

Вы скажете, - вот негодяй! А я отвечу - политик. Уже тогда было ясно, что Константин примеряет на голову венец Царства Польского, а вопрос о принадлежности Белоруссии - вечный "оселок" на коем поляки проверяют Верность их королей в "святой войне с москалями".

Вообразите же, что человек нарочно отказался от "святости" и "спасенья Души" ради сиюминутных политических интересов... Да еще - таким способом. Что самое удивительное, - после сей оргии Константин и впрямь стал главным претендентом на польский трон. Поляки плевали на его содомию, - для них важней то, что их новый царь заявил: "Минск - не Россия"!

Русские историки любят чуть ли не по дням описывать Войну 1812 года. Их можно понять, - мы тогда были самой Чистой, Светлой и Честной армией, кою можно представить.

А уже к 1813 году мы вернулись в прежнее свое состояние. И о более поздних годах русские историки вспоминают, скрепя сердце. Их не стоит винить. Я сам стал служить в прусской армии, чтоб не краснеть за Россию. Будто все то злое, поганое и нехорошее, что было задавлено в людях на целый год, вырвалось на поверхность! Наши союзники сделали все от них зависящее, чтоб только мы скорей убрались из Европы... И я их понимаю.

Это был не первый Указ Войны, писанный с "моего голоса". Второй был во сто крат страшнее и проще.

В начале августа отряд, ведомый поручиком Невельским, исполнял задачу по разведке боем.

Дорога назад шла через хлипкий мостик, причем офицеру, охранявшему мост (не из моих) была дана простая команда: "до появления якобинцев, или группы Невельского моста не взрывать".

И вот, представьте себе, - откуда-то к тому мосту принесла нелегкая какую-то совершенно заблудшую часть. И ее командир при всем честном народе налетел на охранника, - мол, почему мост не взорван? Мол, лягушатники вот-вот появятся, а вы тут - репу чешете. Сей фанфарон отстранил охранника от команды и чуть ли не самолично подорвал тот чертов мост.

И надо же так случиться, что буквально через какой-то миг к бывшему мосту с той стороны подходят люди Невельского, а у них на плечах - чуть ли не драгунский полк якобинцев. Наши надеялись проскочить, да прикрыться охраной, а тут - такой казус.

Ну, и порубили их всех на глазах...

Парень, что командовал охраной моста, оказался человек Чести, - вынул пистолет и пустил себе пулю в лоб. А эти скоты... Даже не почесались! Будто бы так и надо.

Я когда узнал о сем деле, собрал офицеров, помянули мы Сережу Невельского добрым словом, а про этих... Я своим людям дал Клятву, что этого теперь во всей армии никто не забудет.

К нашим мы вышли 20 августа. Тут же по моему представлению всю ту часть распустили и нижние стали штрафными. Младшие - разжалованы до рядовых с запрещением на продвижение до "смытия кровью". Старших ждала иная участь.

На рассвете 22 августа 1812 года всех четверых вывели перед гигантским каре наших войск на окраине деревни Валуево и я громко зачел главный Указ Войны. Указ вошедший в Историю под именем "Восемь-Двадцать два".

Суть его сводится к трем словам: "Ни шагу назад". Единственной мерою пресечения признавалась Смертная Казнь - на месте без суда и без следствия. К Дезертирству приравнивались - Паникерство, Распускание Слухов, Пораженческие Настроения, Неподчинение Начальству и - прочая, прочая, прочая...

"Приговор исполняет начальник Изменника. Если он не может, или не желает совершить этого, Указ в отношеньи него самого приводит в исполнение вышестоящий начальник".

Указ составлялся мной с Аракчеевым по горячим следам Рущука, но в связи с улучшением дел на Дунае не нашлось повода.

Когда самые бравые генералы на рассвете 22 августа услыхали от меня текст Указа, все как один - побелели, как полотно, но никто не решился даже "глазу поднять"!

Я приказал осужденным снять ремни, встать на колени и молиться перед встречей с Всевышним. Потом грянул залп...

Я из какого-то внутреннего отвращения приказал накрыть тела грязной холстиной, так что когда мимо места стали прогонять армию, солдаты видели лишь босые ноги, да плечо полковничьего мундира с золоченой эполетой, выглядывающей из-под кровавого полотна. И еще - аккуратно сложенные ремни и четыре пары прекрасных офицерских сапог из телячьей кожи.

Это при том, что даже в лейб-гвардии сапоги нижним меняли раз в три года, а в прочих - вообще, как придется. И, разумеется, солдатские сапоги были не из телят, но свиней, выращиваемых на фермах моей семьи, а это большая разница.

И вот когда каждую из частей останавливали и оглашали Указ, люди, как зачарованные смотрели не на тела казненных, не на их голые пятки, но - сии сверкающие на утреннем солнышке сапоги, страшно бледнели, и начинали мелко креститься...

Холодное утро, солнце только встает и от этого - холодней. Роса кругом, у многих сапоги, а то и башмаки с обмотками - каши просят, а тут в рядок четыре пары пустых, новеньких, начищенных офицерских сапог из телячьей кожи и - уже ничьи!

Все забылось, - и текст Указа, и гора документов французов, убитых нами при Велиже, и сами тела расстрелянных, а вот сапоги у всех, кто их видел остались. Мне потом даже офицеры признавались, что еще долго, - до самой Победы им всем по ночам являлись те сапоги. Только уж не чьи-то, а свои собственные...

Много лет прошло с того дня, но эти сапоги не выходят у меня из памяти. Наверно, нужно было не так, но в те дни я ходил сам не свой. В Риге убило моего отца.

Отец мой не снискал армейского счастья, но прослыл истинным бургомистром. Он хорошо подготовил Ригу к Войне, да и потом не уходил с бастионов... Во время одной из инспекций вражье ядро рвануло в десяти шагах от него...

Про него шутили, что он настолько большой, что нужно ядро, чтоб убить его, или хотя бы сбить с ног. И он сам поверил в сие...

Никто не обратил внимания на тот случайный разрыв, да и отец, по словам очевидцев, как будто отмахнулся от мухи и пошел себе дальше. А потом присел на валун и... Осколочек был совсем крохой, - чиркнул по горлу и - все...

В ночь перед Бородиным я подал бумагу Барклаю. Уяснив мою просьбу, фельдмаршал впал в расстройство, ибо - с одной стороны, он желал исполнить наказ "поберечь первенца", а с другой - не видел причин, по коим смел отказать.

В конце он сдался и задал вопрос, - почему я так жажду "стоять перед батареей Раевского"?

Я отвечал:

- "Я начинал дела с хлорным порохом и знаю все достоинства и недостатки пушек нового образца. Никто лучше меня не расставит людей так, чтоб - и они не мешали стрельбе, и пушки стояли бы в безопасности".

Граф Барклай выслушал сии доводы, а потом, отмахнувшись от них, как от мух, произнес:

- "Сие вы доложите штатским, да прочим барышням. Я хочу знать, - почему вы норовите сунуть башку под все вражьи пули, да ядра, что будут свистать в тех краях? Совесть замучила?!"

Я подтянулся и отрапортовал:

- "Через многие годы все спросят одно: где ТЫ был в день Бородина? Что ТЫ делал в тот день?

Я требую прав отвечать: "В егерях. Перед Раевским", - но не: "Вешал трусов в тылу". Почувствуйте разницу".

Михаил Богданович расхохотался, погрозил пальцем и, вставая из-за стола, как отрезал:

- "Ребячиться изволите, Ваше Превосходительство?! Нет, и еще раз нет. Я обещал Вашей матушке".

Что-то лопнуло внутри меня, обдало огнем и какими-то искрами... А потом из меня непрошено вырвалось:

- "Ваше Сиятельство... У меня отца... в Риге убило... Его схоронили уже, а я и - не знал. Не оплакал... Мне теперь надобно в рукопашной с ними сойтись, или - я жить не смогу.

Его, как солдата, - на бастионе убило, а я - как вор - по лесам, да оврагам...