Как стало ясно, что Артур хочет спасти Испанию одной легкой пехотой, его подняли насмех. Не будь сей прожект оплачен со стороны, будущего герцога упекли бы в Бедлам за разжижение мозга, - легкая пехота неспособна брать чужих городов, иль дать большого сражения. Жюно, узнав - с какими силами идет Уэлсли (тогда еще просто - Уэлсли), поклялся, что "кончит с выскочкой за одно лето". Вместо того он получил герилью в масштабах, поражающих воображение.

Веллингтон не взял ни одного города и не подставился ни под один удар. Вместо того он горными тропами кружил перед вражьей позицией, склевывая один гарнизон за другим и снабжая оружием и боеприпасами испанских герильяс. Три года Жюно ловил своего визави, но как сие сделать, коль у врага нет ни лошадей, коих можно загнать в горный тупик, ни тяжких пушек?

Возвращаясь к событиям 1813 года, позвольте спросить, - мог ли Бонапарт поймать милого Артура за одно лето, если того не словили за целых три?! Великий корсиканец и не пытался. Так фузилеры Жюно стали прибывать на наш фронт...

Я не полководец и не Господь Бог. Я не верил, что удержу ветеранов Жюно. Да я и не пытался, - мои москвичи, да лютеране пока не имели ни сил, ни опыта для таких приключений. И еще я не мог вымолить дождь у Всевышнего. Зато...

Был жаркий солнечный день посреди знойного лета. Мы с моими людьми стояли у карты местности и обсуждали, что дальше. Тут к моему штабу подъехал верховой в странной форме. Я кивнул, принял от него смятый пакет и спросил по-немецки:

- "Как добрались?" - на что странный визитер, не спешиваясь, отвечал на немецком с ужасным испанским акцентом:

- "Дорога закрыта лишь для пехоты. Верхом можно пройти. Не стреляют, чтоб не выдать позиций", - с этими словами он мне откланялся и, повернув лошадь, ускакал по дороге на запад.

Я развернул пакет, пробежал глазами его содержимое, а потом бережно сложил его, поставил печать и задумчиво посмотрел на моих адъютантов. В те дни каждый человек был на счету и я не мог лишить себя любого из старых помощников. Но был средь них один юноша...

Он был из московских добровольцев, после Берлина и Познани командовал ротой и неплохо показал себя в деле. Снял же я его за содомию. Он нарушил мой запрет на эти дела, а я объявил по Северной армии "крестовый поход на сию мерзость".

А еще меня грыз червячок, - откуда узнали, что я буду в Ставке в день смерти Яновского и смогли так хорошо подготовиться? Я лишний раз просмотрел все дела и вдруг обнаружил, что сей человек в свое время крутил амуры с куафером - поляком. Тот путался в богемной среде и принял участие в артистических казнях наших людей. Я с чистым сердцем осудил его на смерть и он был не того пола, чтоб на постелях отработать прощение.

Когда я увидал сию запись, у меня раскрылись глаза. Константин был московским генерал-губернатором и у него, конечно ж, остались в Москве какие-то связи. В первую голову - мужеложеские. Я упомянул, что его выгнали из Москвы как раз за гадость сию и замаранные в той истории бежали за своим покровителем. Те ж сластолюбцы, коих миновала чаша сия, легли на дно и, по моим сведениям, их домогались поляки с угрозами доложить москвичам, коль несчастные не исполнят кой-каких дел. (Смею уверить - далеко не содомских!)

Я сразу приблизил сего глиномеса к себе. Он стал единственным пока не-евреем среди моих адъютантов. (С жандармом бойтесь не столько опал, сколько милостей!)

Теперь я, поманив его пальцем, сказал:

- "Надобно доставить это Барклаю. Лично и только ему".

Юноша взял пакет и... как в воду канул. Вновь я встретил его лишь на дыбе в парижском застенке. Французы выдали нам бывших наших и сего молодца не обошла чаша сия. Следователи успел потрясти его на сем аппарате и с руками жертвы все было кончено. Чтоб сие стало уроком, я вернул его в камеру. К уголовникам. Тех же я известил о пристрастиях моего юного друга и просил его хоть как-то утешить. К утру он умер. Больше в моем окружении нет содомитов.

Что до пакета, - в нем некто обращался ко мне с рекомендацией от "моего знакомого", с коим отправитель "вел дела долгие годы". За известную сумму автор готов был "придержать людей", дабы "Вы вышли из боя без ущерба для Чести, как это было в Испании".

Когда Бонапарт увидал этот опус, ему стало плохо. Правда, вездесущий Бертье тут же предположил, что сие - "очередная проделка Бенкендорфа, коий - мастер на провокации". Тут же припомнили, что гонец, принесший якобинцам пакет, был у меня в немилости, а подобные в моем окружении - не живут. К тому ж выяснилось, что текст писан левой рукой и почерк не схож с рукой графа Жюно...

Это и стало причиной сомнений. Враг знал, что я пишу любым почерком (сие у меня от моей матушки),- к чему мне писать левой рукой, коль я могу сделать письмо неотличимым от маршальского?

Бонапарта вдруг одолели сомнения насчет испанской кампании. Веллингтон был слабее Жюно во всем за вычетом денег нашего дома. А то, что Жюно три года ловил ветра в поле, наводило на размышления.

И тогда l'Empereur провел повторную экспертизу. Через неделю кропотливой работы эксперты вынесли свой вердикт: "тонкости начертания букв в сем письме характерны лишь для Андоша Жюно"!

Бонапарт лично прибыл на фронт и вел разговор тет-а-тет с обвиняемым. Тот все отрицал и вызвал монаршее раздражение. Сам лично сорвал с жертвы погоны и поместил того под домашний арест. На другой день всех потрясла весть, - ночью адъютант Жюно пронес тому пистолет и бывший Хозяин Испании свел счеты с жизнью, оставив записку, в коей "клялся в Верности своему Императору".

Фузилеры не могли поверить случившемуся. Жюно для них был Бог, Царь и Отец. Они так растерялись и озлобились на Бонапарта, что сдали позицию и знамена моим латышам. В один день фронт рухнул и к вечеру мы вышли на историческую границу Пруссии. Мои люди были достаточно благородны, дабы принять шпаги у ветеранов испанской кампании со всей милостью и Честью, приличествующей ситуации.

Ни один из ветеранов Жюно не был взят мною в плен. Всех их вывезли морем в Америку и они там осели в Нью-Орлеане. Война есть война, но побеждать лучше не сталью, но милостью.

Тем более, что пока стояла сухая погода, мы ничего не могли с ними сделать. (Будь в Риге столько ж людей, как в России, мы б врага с кашей слопали, но пока каждый латыш на счету...)

После Победы Бонапарт на одном из допросов спросил:

- "Ведь Жюно - Изменник, не так ли?"

- "Не знаю. Я сам удивился. Готов дать ручательство".

С этими словами я взял лист и написал на нем по-французски:

"От подателя сего, Александра Бенкендорфа,

следователям французского министерства

внутренних дел касательно дела Андоша Жюно".

"Ничего не знаю о деле, ибо не имел к нему никакого касательства и не могу знать о том, чего не знал и не ведал".

Писал я все это правой рукой, но если заголовок имел "прямой вид", строки шатались и качались, как пьяные, будто все писалось левой рукой. Я даже подчеркнул некие буквы.

Написав записку, я подал ее Бертье и, подмигнув на прощание Антихристу, покинул сей кабинет. По слухам, Бертье немедля вынул из кармана сильную лупу и, внимательно осмотрев текст, передал его бывшему повелителю со словами:

- "Так я и думал. Лучший шахматист Российской Империи".

Бонапарт побледнел, как смерть, трясущимися руками схватил лупу, а затем со стоном, - "Дьявол... Дьявол!" - выронил ее на пол. Я подчеркнул как раз те буквы, на основании коих его эксперты "доказали" вину Андоша Жюно.

Эта история имела забавный конец. На Венском Конгрессе ко мне подкатился милейший Нессель. Он со своей елейной ухмылочкой на сальном личике сказал так:

- "Мы понимаем, что на войне все средства хороши, но не уронили ль Вы Честь России признанием?"

Я весьма удивился:

- "О каком признании идет речь?"

- "О Вашей фальшивке в деле Жюно".

Я растерялся:

- "Друг мой, никакого признания не было и в помине! Я, как Честный человек, счел своим долгом показать следствию, что все их разглагольствования насчет "неповторимых особенностей начертания букв" сущая ересь. Коль сии буквы могу написать я, точно так же их мог написать и любой другой. Тот же - Жюно. Из моего поступка нисколько не следовало то, что я, якобы, признался, что я их писал. О чем я и свидетельствовал в письменной форме".