Но не думали ль вы над тем, что отныне у нас больше Порядку, больше жандармов, солдат и тюрем, толще казна и пышней двор... А еще мы станем тем самым ужасом для прочей Вселенной, что и - Орда.

А жизнь в сей Орде вновь станет ничем, как и в древние времена. Не в том смысле, что будут убивать прямо на улице. В том смысле, что ночью в любую юрту (то бишь - дворец) смогут стучать и брать по приказу хана. Иль ханши... Иль еще какого ханыги...

Ведь музыка - не просто колебанье эфира. Это - Мольба о том-то и том-то. С польским гимном мы были веселей, да чего греха таить - легче. В гимне ж ордынском мне чудятся гудки тысяч заводов, залпы тысяч орудий и чугунная поступь немереных армий. Вынесем ли такую тяжесть?! Золотая Орда рухнула под массой своих же армий, надолго ль хватит нашей Империи?"

То был жаркий вечер в уютном московском дворе. Из распахнутых настежь окон несло с бульвара звуки музыки, топящей тебя целиком. И под сию музыку хотелось зарыдать, схватить верный штуцер и маршировать куда скажут, чтоб и они услыхали ее и прониклись. А потом в меня струйкой заполз холодок. А что если правда, - приняв ордынский гимн, мы сами стали - немножко Ордой?!

Для меня, генерала до мозга костей - нет выбора, - жить ли мне в воровском бардаке, где всякая мразь имеет свой норов, иль в единой Империи с непотребными военными тратами. Из двух зол я выбрал меньшее. Ибо других корней нет! А от осины не родятся апельсины...

Но иногда, ночами, когда я отдаю приказ на аресты воров, насильников, содомитов, якобинцев и прочей нечисти, за бумажкой я вижу печаль Герцена, и мне - страшно.

Мне верится, что я умею судить по Чести и Совести, но сказано: "Бойтесь же не меня, но того, кто - за мной". Кто через много лет такими ж долгими ночами станет писать очередные аресты? Истинный Хан? Очередная Ханша? Иль просто ханыга...?

Мысли сии впервые посетили меня летом 1813 года. После успеха в деле Жюно, Ставка дала мне иную задачу. Убить Понятовского.

Несмотря ни на что, Польша сопротивлялась с яростию отчаяния. Наши армии сидели на голодном пайке, ибо через Польшу не шел провиант. Тогда решили убить Понятовского.

Мы с ним армейской кости и мне стало б в обиду, если б маршал не пал Честной смертью. Я лично готовил стрелков, а Андрис с людьми, узнав обстановку у Дрездена, советовал обождать до Лейпцига.

В ночь на 5 октября 1813 года мои люди тайно вырезали посты поляков у Плейсе, и ударная группа начала переправу. Позиция Понятовского была на том берегу и против нее накопились штрафники Беннигсена. (После смерти Кутузова его вернули в штрафные.) Им полагалось Кровью искупить вины перед Отечеством.

На разборе Беннигсен обещал - куда и как будет направлен его удар и в каком месте поляки, прижатые его штрафниками, начнут переправу. С той точки до высокого, покрытого густыми кустами холма было две тысячи шагов. Но в ходе переправы течение сносило б поляков к холму, да и выход на берег оказался - прямо к засаде.

Все согласились, но когда Беннигсен ушел к части, Коля Раевский, коий после Бородина близко сошелся со мной и потому стал Куратором Ставки в сем грязном деле, тяжко вздохнул:

- "Ну вот, дожили... Как тати - стреляем чужих королей из-за угла... Куда мы катимся, Саша?"

Я вздохнул в ответ и, разбирая мою винтовку, сказал:

- "Человек преступил через "Не убий". Коль раньше мирное население и страдало, никто не убивал врага лишь за то, что у того была иная форма носа, иль - выговор. Сперва поляки резали немцев с евреями, теперь мы - поляков...

Сей Кровью война перешла на самый ужасный уровень - Крови. А в Писании сказано, - "Кровь - есмь Душа. Пролей ее, но не пей". Нас ждут времена упырей..."

Николай Николаевич тяжко махнул рукой:

- "Тут ты прав... Но вот мы с тобой - культурные люди сидим тут и рассуждаем на высокоморальные темы, а в сущности, - хотим убить совершенно незнакомого нам человека, коий ничего нам дурного не делал. Морально ли это? Достойно ли нас? Нашей Культуры?"

Я рассмеялся и, отложив перебранную винтовку, воскликнул:

- "О культуре ли речь, коль высшее достижение человечества - оптический прицел для винтовки! О чем ты?! О какой морали, коль венец нашего гения унитарный патрон?!"

Раевский долго молчал, размышляя над моими словами, а потом еле слышно шепнул:

- "Венец нашего гения не патрон, но слова, что ты тут сказал. Они ж и мерило морали нашего общества".

Тут у меня вдруг резко и больно сдавило сердце, и я выдавил:

- "Мораль не в сием. Мораль в том, что ради Империи я, произнося эти слова, завтра воспользуюсь этой винтовкой и этим прицелом. И ты бы воспользовался. Это и есть, - наша с тобою - Мораль. Мораль Российской Империи. Мораль двух высокоморальных упырей с вурдалаками".

На другой день все было как нужно. Поляков прижали к реке, те дрались, потом стало ясно, что дело кончено и тогда многие бросились в реку, дабы переплыть ее на наш берег.

Я видел маршала Понятовского, - сложно не углядеть его золотой мундир, но он был слишком далек. Потом он тоже со своим вороным кинулся в реку и обратился в мишень, кою медленно подносило к нашему рубежу. Я хорошенько прицелился и дал команду: "Огонь!"

И тут какая-то сила сдавила мне грудь. Понятовский в последний миг жизни приподнял лицо и я с изумлением увидал, что вижу - себя!

Не знаю, сколько продолжилось сие наваждение. Понятовский на пол-корпуса прямо выскочил из воды и рухнул в нее с фонтаном мелких брызг, а его верный конь сменил направление и будто пошел кругами над местом, где только что скрылся маршал. Лишь тогда я нашел силы утереть со лба пот. Привидится же такое!

А лошадь Понятовского, как привязанная, плавала в воде, борясь с течением и силясь остаться у места, где так внезапно исчез господин. Я осознав, что сей Честный конь утонет, но не уйдет, вскинул винтовку и, поймав в перекрестье прицела - белое пятнышко меж глаз прекрасного существа, нажал на спусковой крючок.

Лошадь исчезла в побагровелых водах и я хрипло выкрикнул:

- "Уходим! Мы не вурдалаки", - егеря стали откручивать прицелы и бросать уже бесполезные винтовки и мы вернулись на нашу сторону.

Многие стыдят меня за ту слабость, - все видели, что стрелял я не в князя, но - его лошадь и кое-кто сделал вывод о моем малодушии. А я верю, что Господь спас мою душу. Если б я убил Понятовского, скоро убили бы и меня. Ведь сказано: "Око за око, зуб за зуб..."

В меня стреляли три раза: в день Ватерлоо - люди Александра Павловича, в 1821 году на мятеже Семеновского полка - поляки, и Каховский на Сенатской площади.

В день Ватерлоо пуля попала в Ефрема бен Леви. В день Семеновского мятежа мою пулю принял барон фон Фок. В день на Сенатской угодили в Милорадовича. И я верю, что если бы я хоть раз совершил политическое убийство, Господь бы - не пощадил.

О смерти Милорадовича я рассказывал, о гибели Ефрема чуть позже, а фон Фок погиб совсем странно...

Будучи начштаба Семеновского полка, я занялся секретными операциями. Мои люди учились иностранным языкам, скрытному передвижению, преодолению полосы препятствий и прочим подобным премудростям. Сам же полк был под командой князя Васильчикова, и, будучи гвардейским - под патронажем Наследника Константина. Поляками так и кишело.

И вот однажды (в отсутствие князя) поляки стали мутить солдат, - якобы пайки у них меньше, чем у моих людей, и платят им хуже, и в отпуска не пускают. Сии обвинения имели бы смысл, если бы я не готовил разведчиков, а в полку не служили враги из польских губерний.

Я так и сказал всему строю и полк взорвался. Я немедля окружил семеновцев кольцом моих спецчастей, латышских стрелков и Первой Кирасирской Дивизии. После недолгой бузы и короткой стрельбы, я повесил пару говорунов и все стихло.

И вот когда казалось, что все решено, мы совершили ошибку. Средь прибывших на помощь были все лидеры нашей партии. И мы решили, что случай благоприятствует нам для очередного Совета.