Изменить стиль страницы

Оба приятеля молча проводили взорами зверя и стали в упор разглядывать друг друга.

– Это… гипноз… – собравшись с духом, вымолвил Благовест.

– Нет, – ответил Робинский.

Он вздрогнул.

– Так что же это такое? – визгливо спросил Благовест.

Робинский не ответил на это ничего и вышел.

– Постой, постой! Куда же ты? – вслед ему закричал Благовест и услышал:

– Я еду в Исналитуч.

Воровски оглянувшись, Благовест выскочил из реквизиторской и побежал к телефону. Он вызвал номер квартиры Берлиоза и с бьющимся сердцем стал ждать голоса. Сперва ему почудился в трубке свист, пустой и далёкий, разбойничий свист в поле. Затем ветер, и из трубки повеяло холодом. Затем дальний, необыкновенно густой и сильный бас запел далеко и мрачно: «…чёрные скалы, вот мой покой… {135} чёрные скалы…». Как будто шакал захохотал. И опять: «чёрные скалы… вот мой покой…».

Благовест повесил трубку. Через минуту его уже не было в здании «Варьете».

Робинский солгал…

Робинский солгал, что он едет в Исналитуч. То есть поехать-то туда он поехал, но не сразу. Выйдя на Триумфальную, он нанял таксомотор и отправился совсем не туда, где помещался Исналитуч, а приехал в громадный солнечный двор, пересёк его, полюбовавшись на стаю кур, клевавших что-то в выгоревшей траве, и явился в беленькое низенькое здание. Там он увидел два окошечка и возле правого небольшую очередь. В очереди стояли две печальнейших дамы в чёрном трауре, обливаясь время от времени слезами, и четверо смуглейших людей в чёрных шапочках. Все они держали в руках кипы каких-то документов. Робинский подошёл к столику, купил за какую-то мелочь анкетный лист и все графы заполнил быстро и аккуратно. Затем спрятал лист в портфель и мимо очереди, прежде чем она успела ахнуть, влез в дверь. «Какая нагл…» – только и успела шепнуть дама. Сидевший в комнате, напоминающей келью, хотел было принять Робинского неласково, но вгляделся в него и выразил на своём лице улыбку. Оказалось, что сидевший учился в одном городе и в одной гимназии с Робинским. Порхнули одно или два воспоминания золотого детства. Затем Робинский изложил свою докуку – ему нужно ехать в Берлин, и весьма срочно. Причина – заболел нежно любимый и престарелый дядя. Робинский хочет поспеть на Курфюрстендамм закрыть дяде глаза. Сидящий за столом почесал затылок. Очень трудно выдают разрешения. Робинский прижал портфель к груди. Его могут не выпустить? Его? Робинского? Лояльнейшего и преданнейшего человека? Человека, сгорающего на советской работе? Нет! Он просто-напросто желал бы повидать того, у кого хватит духу Робинскому отказать…

Сидевший за столом был тронут. Заявив, что он вполне сочувствует Робинскому, присовокупил, что он есть лишь лицо исполнительное. Две фотографические карточки? Вот они, пожалуйста. Справку из домкома? Вот она. Удостоверение от фининспектора? Пожалуйста.

– Друг, – нежно шепнул Робинский, склоняясь к сидевшему, – ответик мне завтра.

Друг выпучил глаза.

– Однако!.. – сказал он и улыбнулся растерянно и восхищённо, – раньше недели случая не было…

– Дружок, – шепнул Робинский, – я понимаю. Для какого-нибудь подозрительного человека, о котором нужно справки собирать. Но для меня?..

Через минуту Робинский, серьёзный и деловой, вышел из комнаты. В самом конце очереди, за человеком в красной феске с кипой бумаг в руках, стоял… Благовест.

Молчание длилось секунд десять.

Копыто инженера

(Черновики романа. Тетрадь 2. 1928-1929 гг.) {136}

Евангелие от Воланда {137}

– Гм, – сказал секретарь. {138}

– Вы хотели в Ершалаиме царствовать? – спросил Пилат по-римски. {139}

– Что вы, челов… Игемон, я вовсе нигде не хотел царствовать! – воскликнул арестованный по-римски.

Слова он знал плохо. {140}

– Не путать, арестант, – сказал Пилат по-гречески, – это протокол Синедриона. Ясно написано – самозванец. Вот и показания добрых людей – свидетелей.

Иешуа шмыгнул высыхающим носом и вдруг такое проговорил по-гречески, заикаясь:

– Д-добрые свидетели, о игемон, в университете не учились. Неграмотные, и всё до ужаса перепутали, что я говорил. Я прямо ужасаюсь. И думаю, что тысяча девятьсот лет пройдёт {141}, прежде чем выяснится, насколько они наврали, записывая за мной.

Вновь настало молчание.

– За тобой записывать? – тяжёлым голосом спросил Пилат.

– А ходит он с записной книжкой и пишет, – заговорил Иешуа, – этот симпатичный… {142} Каждое слово заносит в книжку… А я однажды заглянул и прямо ужаснулся… Ничего подобного, прямо. Я ему говорю, сожги, пожалуйста, ты эту книжку, а он вырвал её и убежал.

– Кто? – спросил Пилат.

– Левий Матвей, – пояснил арестант, – он был сборщиком податей, а я его встретил на дороге и разговорился с ним… Он послушал, послушал, деньги бросил на дорогу и говорит: ну, я пойду с тобой…

– Сборщик податей бросил деньги на дорогу? – спросил Пилат, поднимаясь с кресла, и опять сел.

– Подарил, – пояснил Иешуа, – проходил старичок, сыр нёс, а Левий говорит ему: «На, подбирай!»

Шея у секретаря стала такой длины, как гусиная. Все молчали.

– Левий симпатичный? – спросил Пилат, исподлобья глядя на арестованного.

– Чрезвычайно, – ответил тот, – только с самого утра смотрит в рот: как только я слово произнесу – он запишет.

Видимо, таинственная книжка была больным местом арестованного.

– Кто? Что? – спросил Пилат. – За тобой? Зачем запишет?

– А вот тоже записано, – сказал арестант и указал на протоколы.

– Вон как, – сказал Пилат секретарю, – это как находите? Постой, – добавил он и обратился к арестанту:

– А скажи-ка мне: кто ещё симпатичный? Марк симпатичный?

– Очень, – убеждённо сказал арестованный. – Только он нервный…

– Марк нервный? – спросил Пилат, страдальчески озираясь.

– При Идиставизо его как ударил германец, и у него повредилась голова…

Пилат вздрогнул.

– Ты где же встречал Марка раньше?

– А я его нигде не встречал.

Пилат немного изменился в лице.

– Стой, – сказал он. – Несимпатичные люди есть на свете?

– Нету, – сказал убеждённо арестованный, – буквально ни одного…

– Ты греческие книги читал? – глухо спросил Пилат.

– Только мне не понравились, – ответил Иешуа.

Пилат встал, повернулся к секретарю и задал вопрос:

– Что говорил ты про царство на базаре?

– Я говорил про царство истины, игемон…

– О, Каиафа, – тяжко шепнул Пилат, а вслух спросил по-гречески:

– Что есть истина? – И по-римски: Quid est veritas?

– Истина, – заговорил арестант, – прежде всего в том, что у тебя болит голова и ты чрезвычайно страдаешь, не можешь думать.

– Такую истину и я смогу сообщить, – отозвался Пилат серьёзно и хмуро.

– Но тебе с мигренью сегодня нельзя быть, – добавил Иешуа.

Лицо Пилата вдруг выразило ужас, и он не мог его скрыть. Он встал с широко открытыми глазами и оглянулся беспокойно. Потом задавил в себе желание что-то вскрикнуть, проглотил слюну и сел. В зале не только не шептались, но даже не шевелились.

– А ты, игемон, – продолжал арестант, – знаешь ли, слишком много сидишь во дворце, от этого у тебя мигрени. Сегодня же как раз хорошая погода, гроза будет только к вечеру, так я тебе предлагаю – пойдём со мной на луга, я тебя буду учить истине, а ты производишь впечатление человека понятливого.