- Так точно, - говорю. - Шофер и предсказатель счастливых судеб! Гадаю по руке и между коленок. У тебя, шатенки, это - как на кофейной гуще.

- Мой знак Зодиака отгадать сможешь?

- Давай лапку. Так и быть, будем паиньки.

Ладошка у Иланы горячая. Сухая. Запястье тонкое - мальчишечье в охват. Пальцы длиннющие, а ноготки прозрачные, коротко острижены. Как насадочная сторона перышка к ученической ручке. Узкие. Круто изогнутые с боков. Обладательницы таких ноготков ввергают нас в панику, когда звучит команда: "Открыть кингстоны!"

- Февральская ты, Илануш, - говорю. - Рыбье у тебя счастье.

- Как это тебе удалось?

- Очень просто. Руки у нас абсолютно одинаковые. Только твои - чистые, а мои - не очень. Да и мое счастье тоже фаршированное.

- Как тебя зовут?

- Мойшеле.

- Где ты так палец покалечил?

- Давно это было. В России.

- Расскажи про Россию.

- Ну, что ж, выхожу однажды из ресторана, и вдруг группа антисемитов мне на руку наступает. Изувечили палец. Я осерчал. Купил билет и уехал в Израиль. К тебе.

- Дурачок, - говорит Илана. - Я серьезно спрашиваю.

Глаза у Иланы светло-серые. Хоть и смеются сейчас, а с печалинкой. Брови не выщипаны. Человечьи брови противоположного пола. Редкость. Гладит кривой мой палец с милосердием.

Несется экспресс уже за Нетанией. Соседству нашему конец приближается.

- Не будешь смеяться, если я тебе про маму свою расскажу? - спрашивает Илана.

- Лучше бы про мамину дочку, но если настаиваешь...

- Слушай. До Рони жили мы вдвоем с мамой в Хайфе. Отец давно умер. Я его не помню. Но не помню, чтобы возле матери был какой-то мужчина. Красивая мама у меня. Ашкеназийка чистых кровей. Внучка раввина из Австрии. Только всегда одна.

Во время войны Судного дня это было. А рассказала только вчера.

... Захлебнулись мальчишки регулярной армии кровью, вцепившись в смертный рубеж на Голанских высотах! Удержали, пока мужики-резервисты, прямо из синагог, под вой обезумевших сирен шли на помощь.

Ты бы видела их лица, Иланка! Господи, куда глаза мои глядели всю жизнь? Почему я гнала их от себя? Насмешливых... Самоуверенных... Грубых... И вот они уходят недошептанной молитвой. Слезами венского моего гонора. Избранники Божьи уходят туда, где сам Предвечный пришел в отчаяние.

В затемненном городе проплакала я до утра, бросила тебя соседям, собрала, что под руку попалось, печенье да бутылку ликера, завела "жучок" и помчалась на север. За Рош-Пину. К мосту Бнот-Яаков...

Столпились танки на обочинах дороги. Скучились в лесопосадке. Ждут своей череды пройти узкий мост. Ржавые стальные балки, склепанные за Иорданом. Туда, где сразу за мостом круто в небо уходит дорога, и плывут по ней мои братья, исчезая за синей чертой...

Я искала его долго. Они все были красивыми до слез, но я искала только его.

Он стоял позади будки на колесах, из которой торчали, как копья, антенны. За его спиной, в черном провале двери, то и дело вспыхивала лампочка рации, и кто-то издалека искал паролем: "Ветка пальмы! Ветка пальмы! Я - Высокое напряжение. Отвечай!"

Он был красивее всех. Поверь мне, Илана. Плешивенький мужичок моих лет с острым кадыком на тонкой небритой шее.

Я была рядом, но он не видел меня. Он смотрел куда-то поверх колонн, в сторону озера Кинерет, туда, в тыловую близость своего дома, отрезанного от него воем сирен.

"Ветка пальмы! Ветка пальмы! - умоляла рация. - Отвечай!"

- Глоточек вишневой настойки резервисту не помешает? - спрашиваю. Глоточек вина за жизнь?

Что-то похожее на улыбку искривило его лицо, и он переломился пополам в нелепом поклоне, и щипал мои руки губами, а я отворачивала в сторону голову, чтобы слезы не брызгали на его затылок.

Я увела его недалеко. В лесопосадку. Так, чтоб если окликнут, он мог услышать.

Иланка! Девочка моя! Как я его целовала. Как любила всем телом и сердцем тело того человека в казенной одежде, выданной впопыхах не по росту!

... Потом мы лежали в иссушенной солнцем колючей траве, он на спине, положив голову на сумку с моей дребеденью, а я прижалась щекой к его животу и смотрела, как вздрагивают ребра под тонкой кожей, и седые волосы на груди были так близко у глаз моих, что касались ресниц, и я уже не видела его, только чувствовала всхлипы и плакала сама.

Он не отнял руки, когда острым пером "паркера" я трижды обвела жирные цифры своего телефона. Как у спасенных из концлагерей. Он не отнял руки.

- Когда вернешься, позвони, - просила я резервиста. - Только скажи: "Я - Ветка пальмы". И все. Только это скажи, обещаешь?

Имени его я так и не узнала. Да и он моего. Номер телефона и пароль: "Ветка пальмы".

Он не позвонил... Да будет память о нем благословенна!!!

- Амэн, - говорю.

- Амэн, - шепчет Илануш. - Мой Рони хороший и добрый. А то бы каждую волосинку на тебе зацеловала. - И как из ледяной, до ожога, воды вынырнула. - Правда, хорошая у меня мама?

И я закрыл пасть. Вернее, она у меня сама захлопнулась. Смотрю на нее фарами с дальним светом и думаю: "Кому, ебаный мой рот, ширинку горбом показывал? Кого фаловал в спарринг-партнеры?"

Онемел я до самой таханушки тель-авивской... встреча-то с Иланкой неспроста! Боком вылезет мне встреча эта. Забрюхатела душа моя тем резервистом, и ни выкидыш, ни кесарево не помогут. Так и буду шкрябать с ним, пока не сдохну...

И все-таки Илануш подарила мне кусочек себя.

- Не вставай, Мойшик! - сказала. - Я хочу уйти, притрагиваясь к тебе.

Она поднялась, повернулась ко мне лицом, перешагнула канистру, и наши колени встретились.

Обеими ладонями сжала мои щеки, так что губы расползлись в рыбьем зевке, и чмокнула вовнутрь. И отлепившись, сказала: "Мир тебе!" - сказала Илануш тихо. Потом: "Тьфу, какой ты соленый... - и еще раз. - Мир тебе!" А я сидел, как целка, и не видел ее лица, и уже молотил в висках языческий кадиш по ненужной жизни, и вот ушла чужая женщина моей масти, правнучка венского раввина, коснулась своими губами моих, украла всю мою наглость, бросила на произвол ржаво-селедочной судьбы - скотоложествовать с киевлянками и заливать кишки спиртом.

Я вывалил последним из стоящего автобуса под злобное понукание водилы, груженный канистрой и военным скарбом, упал в старческие добрые руки хабадников-проповедников с душами нараспашку, и старухи-побирушки с глазами офицеров контрразведки, почуяв сладкого фраера, поползли к моим коленям за наживой.

Одуванчик полевой спеленал мне руку ремешком филактерия, и я занавесился чужим талесом от гнилых старух и голого мяса порножурналов.

И оттолкнув бедлам автостанции, вошел к Нему в полный рост, не пошаркав ботинки о тряпку половую, и "оттянул" Его списком поименным:

- Этих Ты не тронешь, понял?!

- Говори.

- Гришку Люкса.

- Говори.

- Мишку Спивака.

- Говори.

- Мишку Риклера.

- Дальше.

- Иоську Хамами.

- Говори.

- Марка Городецкого.

- Говори.

- Натана Каминского.

- Дальше.

- Одеда-маленького.

- Говори быстрей.

- Якова Дагана.

- Говори.

- Рона Иланкиного.

- Ты же его не знаешь!

- Ради Илануш.

- Втюхался?

- По брызговики.

- Вон, похаба! Без тебя мозги засраны.

И я отвесил такой низкий поклон, так "опасно пошел головой", что земные реферюги просто выбросили бы с ринга, а Он улыбался по-доброму...

И я ухнул вниз, к беспризорной канистре и амуниции, по тонкому ремешку филактерия...

Купил Йегонатану двухэтажный трейлер-автовоз, десяток легковушек всех марок, нанял таксера и уехал домой. В Реховот.

* * *

Нога еврея, в чьих жилах течет кровь Первосвященников, не переступит кладбищенской черты.

Так написано в Законе.

Ибо те, кому благословлять Народ, да не прикоснуться к тлену. К падали.

В какой бы степени родства ни находились коэны, в последний путь их провожают чужие люди.