Председатель мандатной комиссии сделал разъяснение, что казаки являются делегатами от станиц, уже не первый день присоединившихся к народному восстанию, выбраны по закону, присутствуют по закону, к Глухову и ко всей карасуковской делегации никакого отношения не имеют.

Однако все равно пришлось поставить вопрос на голосование. За оставление казаков на съезде и признание их делегатских прав с решающим голосом было подавляющее большинство, как раз карасуковцы только и голосовали против. С перепугу, должно быть.

Им и в самом деле ничего хорошего ожидать сейчас не приходилось. Уже чувствовалось - им надо искать спасения. И тут как раз выступил председатель северного района - урманный главком.

Делегатом он не был, гостем - тоже, явился сам по себе, но слово взял и заговорил, налившись кровью в круглом лице, снова и снова хватаясь за огромную кобуру.

- Товарищи! - кричал он. - Братья и сыновья! Власть и начальство - оно есть власть и начальство! Все одно, какое и с какой платформы взятое! И царь-инператор может быть хороший, и мужик, нами же избранный, может оказаться плохой, во сто крат хужее! Как, скажем, материнство для женщины: инператрица - мать, и крестьянская баба - мать, - оне одинаково любят свое дите, так же инператор или мужик и рабочий у власти: оне одинаково же любят сперва свою собственную власть, а уж после - все остальное на свете! Взять и ваш избранный на первом съезде главный штаб - да он грызется внутре себя из-за власти убийственно! К чему это говорю - что он худой, надо избрать других? Ну, выбирайте другого, так и другой зачнет тотчас же уничтожать тех, кто его выбирал, ставил на должность! И чтобы не было ошибки - вообще не надо власти! Долой ее к чертовой матери и во веки веков! Провозгласим этот истинно революционный лозунг на своих знаменах и пойдем по всему миру. Не сразу добьемся, но пойдем раз, и два, и три, а до своего конца дойдем. Ура!

Встал Брусенков, подошел к Довгалю. Наклонился к нему:

- Лука! Бери свое слово, Лука! Бери сию же минуту!

- А ты? Ты сам?

И Петрович, который вел нынешнее заседание, уже объявил:

- Слово имеет товарищ Лука Довгаль!

- Это чего же ради проливается кровь? - начал свою речь Довгаль с вопроса. Спросил - замолчал. Замолчал упрямо, будто бы ничего не хотел больше сказать. Ни одного слова. Потом сказал: - Неужели мы - человечество настолько уже бессмысленны, что страдаем, уничтожаем друг дружку и не понимаем - чего все это ради? Безвластие, да? Так в ту же минуту явится самое нечеловеческое насилие. А если власть - она непременная, сделаем же ее сами и для себя, сколь у нас есть ума и справедливости. И если она обязательно должна находиться в руках - пусть находится в трудящихся руках: их числом более всего на свете, они заслужили этого за века страданий и унижений, на их истинно держится мир! А когда власть должна быть у класса, то у него должна быть и партия, ибо класс без партии - все одно что народ без класса: людей много, а идею нести некому. Товарищ делегат Глухов по причине своей беспартийности представляет себя самым справедливым. Он сам себе светлое будущее, сам себе великая идея, сам себе непорочная справедливость и светоч разума! Но его светоч - собственная его выгода. Это он, эсер, требовал братоубийственной войны, и когда заключен был Брестский мир, он сказал: "Неблагородно!" Ему нужны были Дарданеллы, беспошлинно возить через их свой хлеб и наживаться на этом, он и был патриотом войны, а когда кровавую грязь и страдания народ захотел с себя смыть, он говорит народу: "Неблагородно!" Ах ты гад благородный, да мне даже все равно, кто тебя повесит: Советская власть или Колчак!

И еще говорил Довгаль и рукоплескал Довгалю съезд. Громко аплодировали ему Брусенков, Петрович, матросик Говоров и Кондратьев, все делегаты.

Еще громче, чем прежде, прогремел оркестр: две трубы, кларнет и барабан. Корнет-а-пистон молчал, у него случилась поломка.

Все заседания, не пропуская ни часа, ни минуты, Тася Черненко сидела в президиуме, у самого краешка стола.

Она сидела вблизи от трибуны, глядела в спины ораторов, слушала их, но не слышала: следила за Петровичем. Его движения, голос, появление за столом президиума, каждый его уход - а он то и дело исчезал куда-то - настораживали ее, она становилась все строже, все опытнее в своем внимании к нему.

Допрос, который Петрович совершил над нею в Протяжном - был как насилие, но она отнеслась к этому насилию с презрением. Мысленно повторяя разговор в протяжинской избе, где на темном потолке был неровный известковый крест, Тася Черненко снова утверждалась в том презрении, которое она сумела выразить под этим крестом, сумела сделать это прямотой ответов Петровичу и бесстрашием к возможному осуждению и безучастием к полному оправданию.

Тася Черненко была благодарна судьбе за то, что ей выпал случай вот так презреть, хотя она давно уже не произносила и тоже презирала это слово "судьба".

После допроса и чрезвычайного заседания в Протяжном, она пошла за Петровичем, вместе с ним была в араре под Моряшихой и дальше, дальше следовала за ним все эти дни - ради чего?

Чтобы еще дальше и больше его разгадать, а потом еще больше презреть.

Чтобы быть готовой к предстоящему еще более жестокому столкновению с ним, ко второму допросу, который обязательно учинит или он ей, или она ему. Не от нее зависело, кто возьмет верх - Брусенков или Петрович, но тем сильнее было ее желание какого-то конца, развязки, когда она в любом случае, в любых обстоятельствах подавит этого небольшого, умного, хитрого, рассудительного, горячего, может быть, даже выдающегося человека.

Тася Черненко замечала что-то неправильное в себе, даже что-то кощунственное в том, как жадно следит она за Петровичем, изучает его здесь, во время чтения деклараций и воззваний.

Потом успокоилась: теперь уже скоро наступит момент - и продолжится суд, который не закончился в Протяжном, на чрезвычайном совещании.

Ничего не кончилось. Все продолжается.

Брусенков и к самой-то Тасе с некоторых пор относился настороженно, недоверчиво - он имел на это право, в этом его праве Тася опять-таки ничуть не сомневалась. Наоборот - настороженный брусенковский взгляд, который она вдруг улавливала на себе, ей был необходим...

Коломиец, Толя Стрельников - молчаливо сидели в президиуме, каждый день на одних и тех же местах и с одним и тем же выражением ожидания - ждали того решительного момента, когда они безоговорочно должны будут поддержать Брусенкова. Ждали...

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Белые, неуклонно приближаясь к Соленой Пади, теснили партизанские полки, а в то же время комдив-один, бывший комполка двадцать четыре, все еще нападал на них.

Хотя приказом штаба армии было создано несколько дивизий, сам штаб свои приказы и распоряжения все еще посылал непосредственно командирам полков, потом - комдиву-один, и в последнюю очередь - комдивам два и три. Не упрочились до сего дня дивизии, а комдив-один как бы занял место Крекотеня.

Мещеряков же снова перенес свой штаб в Соленую Падь, снова целиком и полностью был занят подготовкой к оборонительному сражению. Он сам располагал полки в обороне, с командным составом - вплоть до ротных и взводных, - лично прорабатывал сигналы связи, устанавливал пристрелочные ориентиры, разыгрывал примеры по взаимодействию.

И комиссар Петрович тоже день и ночь неустанно готовился к сражению на него были возложены обязанности вести агитацию в партизанской армии и в армии противника, подготовить лазареты, патронные лаборатории.

Подготовить арару.

В крайнем, только в самом крайнем случае арара могла вступить в дело. Но ведь крайний случай тоже мог случиться?

А желающих бежать с арарой было не счесть - все старики, все ребятишки. Народ шел в арару как бы со счастьем. Сознательно шел жертвовать, организованно шел. Но странно - стояла она перед глазами Мещерякова нынче все время. И даже когда он забегал на съезд, слушал речи и воззвания, видение это - как выметнулись пестрые кони, безоружные люди на увал, под серенькое небо, под Моряшиху - все время возникало перед ним. Неотступно.