Ошалевшие ребятишки - кто еще босой, а кто уже в зимних полушубках, в отцовских пимах - метались из края в край села, никак не могли понять, где происходит самое интересное.

После среди ребятишек пошел слух, будто бы один музыкант позволил какому-то Ванятке - не то с Озерного, не то с Нагорного края села - три раза дунуть в трубу, после того ребячья орда уже ни на шаг не отступала от оркестра, теснила его, молча и жадно заглядывая в таинственные медные пасти.

Смолкала музыка, притихали на минуту-другую ораторы и манифестанты, теснясь все плотнее и плотнее, спешили высказаться друг перед другом кто о чем и как мог.

- Справедливость - до края! На другом не помиримся!

- Завтра же провозгласим на съезде окончательную Советскую власть! Хватит нашим штабам неизвестно как называться!

- Товарищ Брусенков будто бы товарища Мещерякова будет сымать с должности! Правда, нет ли?

- Кто там против Мещерякова товарища? Кому жизнь не милая?

- А напротив Брусенкова речь скажет Власихин Яков. Напротив его расстрелов. Обратно сделает суд.

- У нас большего ума нету, как Брусенков. Уберем - пожалеем. Нас никто стрелять не будет - еще хуже постреляем друг дружку.

- Как ноне происходит: кто кого стрелил, тот и правый.

- В Европе сильный революционный пожар. Государства пылают, как одно.

- Давно пора! Давно пора всех колчаков со всего земного шару собрать и спалить. Навсегда!

- Европа - Европой. В Соленой Пади ладиться надо. Давайте Кондратьева на место Брусенкова выбирать!

- Моя платформа: пущай главный штаб между собою разбирается. На то оне и главные. За кого они разберутся, за того и я голосую.

- Оставить как есть. Подлинная Советская власть придет - скажет, как сделать!

- Все ж таки сила - народ? Сколь жили - не знали!

В толпу несколько раз замешивался и Мещеряков. Некогда ему было, но миновать все эти шествия и речи тоже невозможно, нельзя было не вспомнить семнадцатый год, военный, окопный, но такой же вот митинговый. Между делом он выбегал из штаба армии, отрывался от донесений разведок, от сводок начштабарма Безродных.

На площади Мещерякова тотчас окружали люди, а он будто бы окружал их, смотрел на людей со всех сторон.

"Правда что - исстрадался народ за века по человеческому, - думал он. Нынче - человеческое учуяли, хотим его все больше и больше, все сильнее и сильнее!" Вслух же говорил кому-то:

- Уже вовсе немного осталось - свалить Колчака. Свалим. Есть еще разные трудности, но все одно - народом свалим!

А в ответ слушал песни, речи, голоса медных труб.

Поблизости от этих труб он тоже остановился послушать, а они как раз в тот момент замолкли, и мордастый, с тонким простуженным голоском трубач подозвал из жадной кучи ребятишек одного тощенького, сказал ему:

- А ну - дунь! Испытай!

То прикасаясь к мундштуку губами, словно к горячему, то заглатывая его, парнишка старался изо всех сил, но валторна только сипела, и трубач стукнул неудачника по затылку, вызвал следующего:

- Кто еще храбрее? Ну?

Храбрецы подходили один за другим, поднимались на цыпочки, невозможно раздувались щеками, все, как один, рассопливились, но толку не было - не запевала труба.

Музыканты уже заходились от смеха, парнишечье племя на глазах у всех покрывалось позором, краснело, вот-вот взвоет от обиды.

- А ну, - сказал тогда Мещеряков, - дай-ка попробую!

Трубач икнул, торопливо протянул ему валторну, - и оркестранты примолкли, и ребятишки, и какие были вокруг взрослые - все стали смотреть на Мещерякова.

Для этого множества людей надо было повернуть случай на шутку, но шутки не нашлось, и очень серьезно, как будто даже с тем же самым испугом, с которым парнишки один за другим дули в трубу, дунул в нее и Мещеряков.

Она всхлипнула и смолкла.

Он чуть отодвинулся в сторону, примерился, отер мундштук рукавом и быстро припал к нему снова.

Труба повздыхала и смолкла.

Тут он заметил Брусенкова.

Брусенков стоял, заложив руки за спину, серьезный и молчаливый приготовился ждать. Сколько главком будет дуть в трубу, столько и он будет находиться здесь, ждать, чем кончится.

Глубоко вздохнув, Мещеряков снова и плотно приладился колючими губами к мундштуку. Стал дуть то сильнее, то слабее, чутко слушая и себя и трубу. Наконец она отозвалась - слабенько и невнятно, а он тут же крепче вцепился в нее руками, а ртом сделал ей нежно, но настойчиво. "Пиа-пиа-а-пиа-а-а..." на самом высоком пискнула труба, а Мещеряков уже как будто держал этот голос в своих руках и, чуть повернув трубу, пропел ею протяжно и звонко, голос выплеснулся на площадь, а он даже поглядел вверх - хотел увидеть, куда же, на какую высоту голос поднялся.

- Вот так! - сказал он важно и серьезно очередному храбрецу из мальчишек, которые смеялись вокруг весело, как будто навсегда избавившись от позора и стыда. - Вот так!

Сам пошел не торопясь прочь. К нему приблизился Брусенков, совсем рядом они шагали. Потом Брусенков положил руку на плечо Мещерякова. Потом заговорил:

- Ликует народ. Но только, помимо всего вот этого веселья, нам надо решать. Не только принимать лозунги и разные речи, а решать практически дело революции. Кому и что в этом деле доверить. Кому не доверять вовсе. С глубоким умом надо это сделать.

Мещеряков все глядел вверх.

"Чуточный случай с этой трубой, - думал он. - Совсем чуточный, а для жизни почему-то годный. Потому что опять-таки произошел на народе, на глазах у всех? Или потому, что трубный голос вознесся очень высоко, был очень громким?"

Брусенков еще вел свой разговор. Доверительно так, уверенно.

Как будто он был уже переизбран съездом и дальше руководил главным штабом Освобожденной территории. Как руководитель, кажется, даже прощал почему-то Мещерякову все его заблуждения и неправильные действия.

Кажется - прощал?

Но тут как раз Брусенков приостановился и сказал:

- Погляди-ка, Ефрем Николаевич, кругом себя. Погляди на народ! Конечно, вся сила нынче в народе. В нем. Хотя и в гражданской, хотя и в военной нашей деятельности. Взять последнее твое сражение за Моряшиху. Прямо-то и честно сказать, как и полагается нам говорить: ведь если бы не арара, не брошенный тобою в кровавый бой народ - старики и ребятишки, - разве вышла бы тот раз твоя победа? Да никогда! Точно ведь я говорю, товарищ Мещеряков. Неопровержимо!.. Утвердимся нынче голосованием съезда. Я в этом уверен утвердимся окончательно. А тогда и рассмотрим допустимость этой самой арары для тебя, для лица военного, а вовсе не гражданского, как ты и сам об этом не раз говорил. И все вопросы - тоже рассмотрим. Ведь по сей день мы как их рассматривали? Хотя и в Протяжном, хотя и в других случаях? Рассматривали в полсуда. Того меньше - в одну его четверть!..

Вот кто, оказывается, понял последнее моряшихинское сражение! Вот кто! Не был там Брусенков, и не видел ничего своими глазами, и не пережил того серенького дня под низким, пухлым небом, а понял.

И как понял!

На другой день, такой же ясный и светлый, по-летнему теплый, съезд продолжил работу, расширив повестку дня с двадцати одного до сорока девяти вопросов.

Ждали, что первым выступит Брусенков. Однако произошло иначе: стали отчитываться заведующие отделами главного штаба, Брусенков же оставил за собой заключительное слово по этим отчетам.

Завотделом призрения товарищ Коломиец сообщил, какая в целом была оказана помощь семьям пострадавших во время русско-германской и нынешней классовой войны. Назвал огромные цифры - кубические сажени дров, пуды хлеба, возы сена, деньги в тысячах рублей. После поделил их на неимущие души, и цифры во мгновение стали до того крохотными, что вслед за ними даже сами-то души как бы измельчали у всех на глазах в четвертинки и осьмушки.

Отчет товарища Коломийца был утвержден со строгим наказом - увеличить помощь остро нуждающимся за счет конфискаций, самообложения, справедливого распределения трофейных материалов и продуктов.