Подтвердил, что белое командование самым главным очагом большевизма по-прежнему считало Луговской штаб, а Кондратьева - самым опасным большевиком.

Он говорил, захлебываясь, торопясь, то об одном, то о другом. Писали допрос и Безродных и Петрович - едва успевали записывать. Потом унтер, схватив Мещерякова за руку, спросил:

- Живого меня оставите? Все ж таки?

- Когда не делаешь нам провокацию, когда сам по себе не будешь такой страшный - оставим... - сказал Мещеряков и поспешил крикнуть Гришке Лыткину в коридор, чтобы перебежчика отвели в арестное помещение. Под строгую охрану.

В комнате в табачном дыму на столе отсвечивали бумажки только что снятого допроса.

- Покудова надо исходить из того, - сказал Мещеряков, - что все здесь сказано было правильно. Перед самым же началом боя постараться выяснить положение. Чтобы не было ошибки.

- Как выяснить? - спросил Петрович.

Безродных повторил:

- Как?

Мещеряков, стоя посреди комнаты, закинул руки за спину.

- Ну, когда сами не придумаем, дело подскажет!

И тут захотелось Мещерякову снова быть на съезде, страшно захотелось в помещение бывшей кузодеевской торговли. Но уже позднее было время, и Мещеряков остался в штабе, так и провел там всю ночь без сна. Все думал и думал.

От длинного стола президиума, составленного из коротеньких столиков, открывалась сумеречная глубина амбара с ломкими рядами скамей и табуреток, с поднятыми кверху оглоблями и жердями по углам бывшей завозни, с распахнутыми воротами, через которые падал в амбар неяркий свет зачинающегося осеннего рассвета. Было шесть часов утра, наступал последний день работы съезда.

Президиум - так уж было принято - занимал свои места раньше, чем все другие делегаты, уже сидел в полном составе.

Пришел и сел с края длинного стола, поближе к выходу, Мещеряков. Усталый был после бессонной ночи, после встречи с унтером Лепурниковым, которая и до сих пор не давала ему покоя. Сидели - курили... Не то чтобы совещались официально, но и не без дела сидели - обсуждали вопросы.

Мещеряков пригляделся: Брусенков, Довгаль, Стрельников, Черненко, Кондратьев с Говоровым, Петрович - да мало ли еще знакомых? Начальников районных штабов, завотделами главного штаба?.. Мало ли вот так же все эти люди собирались, заседали, судили друг друга, подписывали разные протоколы и решения? В Соленой Пади? В Протяжном?

Только теперь Таисия Черненко неизменно сидела подле Петровича. Рядом с ним сидела, Брусенкова же разглядывала издалека... А еще - все эти люди были нынче не сами по себе, были на народе. На съезде. Съезд в каждом из них по-своему присутствовал.

Сколько спорили они между собою, сколько друг друга судили, а нынче, должно быть, предстоял спор над спорами, суд над судами...

И ждали все какого-то особо решительного момента, и Мещеряков впервые подумал, что сражение, которое он ждет послезавтра, может, по-своему начинается сегодня. Может быть, уже вот здесь и началось? Незаметно, без выстрелов. Одними только речами.

Это его удивило, эта догадка. А тут как раз в тот самый момент заговорил Брусенков:

- Что же, ты и сейчас против, товарищ Кондратьев, чтобы нынче же нам образоваться в Советскую власть? Объявиться ею? А когда так - сегодня же и будем голосовать вопрос на съезде. Ему оттуда, - махнул Брусенков в глубину амбара, - виднее, чем нам отсюдова. Я просто хотел выяснить отдельные мнения здесь. - Слегка потопал ногой по деревянному настилу. - Иначе Советская власть придет - не сильно похвалит нас, что мы ее по сей день стеснялись.

Обернулся Довгаль:

- Я тоже и еще раз мнение говорю: мы, может, и самые истинные борцы за Советы, но это еще не обязательно, что мы ее истинные же представители! Хочу с ней, с настоящей, держать совет - достойный ли я ее? Могу ли ею быть? Я этого не знаю. А ты, Брусенков, знаешь об себе? Ты не боишься нашу победу покалечить на глазах у всех, как было уже в восемнадцатом годе? Одно - это объявить себя частью Российской Советской Республики, признать все ее законы, другое - самим себя назвать Советской властью. Совсем другое.

- Ты, верно что, Довгаль, ровно мальчик... - удивленно и сердито развел длинными руками Брусенков. - Да разве ты правильно ставишь вопрос? Разве дело во мне? Дело нынче в обстоятельствах! Не сделаю я - сделает Глухов. Слышал ты Глухова либо не слышал?

- Я слышал. И опять говорю, что все принимаю - краевой Совет заместо главного штаба, инструкцию по организации Советской власти на местах, но только с заметкой: личный состав наших Советов - он должен быть временный, впредь до прихода Красной Армии. И Реввоенсовета. А теперешнее единогласие, когда его добьется товарищ Брусенков при голосовании вопроса, оно мне вовсе не нужное. Зачем мне "за" товарища Глухова? К чему? Чтобы он им после похвалялся? И цеплялся бы за его?

- Ну что же, заканчиваем разговор, - сказал тогда Брусенков. - Вопрос, значит, за тем, кто будет избранный нынче председателем краевого Совета. Это и будет истинное голосование - не столько по личностям, сколько по принципам. Ибо невозможно бороться за власть и от нее же уходить, ее бояться. Нет, невозможно! Поглядим... - И Брусенков поглядел на лица членов президиума, на ряды делегатов, уже заполнивших помещение, на свои руки, вытянув их перед собою... - Между прочим, - сказал он, - вот и решатся все нерешенные недоразумения, бывшие среди нас в течение уже долгого времени. Тем самым - предстоящим голосованием - они непременно уже решатся, равно как и все наши прошлые действия. Народ в лице нынешнего съезда - он решит все и вся.

- А ты демократ, товарищ Брусенков! - ответил Брусенкову Петрович. Сильный демократ... Удивительный!

Первым взял слово опять Глухов. Опять поднялся на трибуну. Съезд слушать его не хотел, свистел и шумел, а он все равно поднялся, руку поднял кверху, борода у него тоже приподнялась, и он объявил об уходе карасуковской делегации со съезда.

- Мы, карасуковцы, - гласило его заявление, - есть крестьяне. Крестьянин есть хозяин. Пусть встанет тот крестьянин и заявит гласно, что он не хочет быть хозяином! Таких нету. И не может быть в природе. Потому - мы блюдем хозяйский интерес, а когда совершаем революцию, то она ничто без того же интересу. Одне слова, и только. Нам власть нужна - хозяйская над хозяевами. А вовсе - не бесхозная. Уходим на моряшихинский съезд. Встретимся через год либо два, когда вы все - деятели нынешней словесной нивы - придете к нам за хлебушком и даже, может быть, за всей прочей жизнью!

В молчании оторопевшего собрания карасуковцы и еще два человека из числа шести казачьих делегатов прошли между рядами, прошли через распахнутые ворота. Совсем ушли.

Только спустя минуту раздались свист и крики, даже ругань понеслась вслед.

Кондратьев вел нынешнее заседание, он объявил:

- Продолжаем работу! От нас ушли кому с нами не по пути! Это для нас к лучшему. Продолжаем работу!

Брусенков показал в амбар пальцем, сказал Довгалю:

- Вот хады! Восприняли этого хозяина! Этого Глухова! Он-то ушел, а делегаты теперь уже не столь слушают речи, как каждый видит себя хозяином... Коней на ограде своей видит, телушек разных... Оглушил он их, Глухов.

Довгаль - потому что он, хотя и мельком, хотя и глубоко где-то в себе, только-только подумал о делегатах то же самое - рассердился на Брусенкова, покраснел, глядя на него.

- Ну? Так ведь Глухов-то ушел? Ушел, тем самым уже ничуть не угрожает, что сделается властью?

А события шли.

По примерзшим уже колеям застукали-застукали перед амбаром колеса, много колес, много копыт. Съезд замер, прислушался: что случилось, откуда стук? Оказалось - чуть ли не половина моряшихинского съезда прибыла в Соленую Падь. Земская затея рассыпалась в прах и теперь неизвестно стало куда и к кому отправились карасуковцы во главе с товарищем Глуховым? Должно быть, на пустое место.

Вновь прибывшие еще стеснили ряды, а когда приутихли горячие объятия, бурные приветствия, один из них поднялся на трибуну, объяснил мотивы разрыва с моряшихинским съездом и прочитал следующую "декларацию в принципе":