- А ежели и делал, то не сам, а по велению игумена, - сказал Силька, еще не открываясь до конца, но уже ступив на мостки, где нельзя разминуться с откровенностью.

- Хвалишься головой, а слушаешься как последний дурак!

- Попробовал бы ты не послушаться игумена! Не знаешь ты этого человека. Скольких он со свету сжил, этого никто еще не ведает.

- Долго же ты был там?

- Как мог долго? Пока был малым хлопцем, он лишь обучал меня. Да и не столько он сам, сколько другие монахи. Там были вельми ученые мужи. Знали и греческий, и латынь, и болгарский, и немецкий. Книги всякие. Ты и не слыхал, пожалуй, никогда.

- Ну, ну, много ты знаешь, что я слыхал, а чего не слыхал. Что же делал?

- Знаешь, так зачем спрашивать?

- Хочу, чтобы сам сказал. Мы должны тебе верить во всем, все и говори. Иначе какая же вера?

Силька стыдливо съежился.

- Девчат для него, - прошептал, и красные пятна появились у него на лице.

Иванице даже жаль стало парня.

- Водил для игумена?

- Да.

- Как же водил? Сам находил?

- Он присматривал. Каждый день ездил по Киеву. Неутомимым был. На трапезы к боярам и воеводам, вымытый и вычищенный, к нему несколько послушников приставлено для мытья да чистки. Ездил в дорогом повозе, потому что верхом не терпел, говорил, что все внутренности у него от этого колотятся. И все присматривал на улицах, во дворах, на торгах, в церквах. Меня с собой возил на тот случай и сразу же стрелял глазом и повелевал: "Привести". И не молодиц, а непременно девчат, ночью, тайком, когда все спят, даже монахи спят, после молитвы. Ставили меня словно бы привратником на ночь, а на самом деле шел я в Киев, иногда и не находил, а то наталкивался на несговорчивых, бывало, что и били меня чуть ли не до смерти, - страшно и говорить обо всем.

- Чем же соблазнял?

- Обещаниями, подарками, посулами, на которые игумен не скупился никогда; иногда прибегал к угрозам, хотя и не умел угрожать людям как следует. Но девчата слишком глупы, чтобы распознать суть мужскую, всегда верили или же пугались.

- Утопить бы такого в Днепре, - почти ласково сказал Иваница. - Я, правда, знаю лишь лечение людей, но тебя, наверное, утопил бы. Может, чтобы вылечить остальных людей от такого выродка.

- Разве имел я какую выгоду? Меня заставляли, вот и все. Откажешься будешь лежать под деревьями в монастыре. Видел, сколько там деревьев? Под каждым похоронены непокорные. Под деревьями и под камнями. Анания беспощаден.

- Почему не сказал об этом князьям сегодня?

- Не поверят. Слыхал, что сказал князь Юрий про игумена? Святой и непорочный. А я знаю все!

- Бежал бы от него.

- А куда? Я сам из Киева, у меня там отец, которого не видел столько лет, стыдился на глаза к нему попадаться. Он делает железо, а я...

- Кричко твой отец?

Силька посмотрел на Иваницу с еще большим испугом, смешанным с уважением. Этот знал о нем все. Вот судьба человека! Догонит тебя, куда бы ты ни спрятался, пробьется сквозь леса, переберется сквозь реки и озера, разыщет на краю света.

- Игумен нашел бы меня всюду. Это страшный человек, если бы кто знал, какой он. Все перед ним падало ниц. А потом приглянулась ему Ойка.

- Ты! - крикнул Иваница, схватив Сильку за грудки и встряхнув так, что тот даже зубами щелкнул. - Это ты, последыш игумена! Ойку!

- Я ничего, я... - заскулил Силька, пытаясь вырваться, но Иваница от ненависти стиснул его еще сильнее.

На него дохнуло с невероятного расстояния диковатостью девушки, видел следы босых ее ног на промерзшей траве, с радостью почувствовал бы пронзительную свежесть и нетронутость ее поцелуя, а этот все испакостил, утопил в грязь одним лишь словом, грязным намеком, двусмысленным напоминанием, сочетанием ее пречистого, целомудренного имени с подлым игуменом, вымытым и начищенным извне, и гнилым изнутри, как шелудивый пес.

- Ты, подлец, нечисть собачья, вышкребок монастырский, котельная пригарина! - шипел Иваница Сильке в лицо и тянул его к стене, где висели острые мечи и топоры; вчерашний послушник быстрым перепуганным своим глазом успел заметить оружие и решил, что настал его последний смертный час, ибо спасения ниоткуда ждать не приходилось. Крика никто не услышит в этой наглухо замурованной оружейне.

Силька крикнул, простонал, проскулил:

- Ойка н-не... далась!

Иваница отбросил от себя Сильку, потом снова схватил, притянул к самым глазам.

- Врешь!

- Крест святой!

- Поклянись матерью!

- Умерла моя мать.

- Покойницей.

- Клянусь покойницей.

- Отцом.

- Клянусь отцом своим родным.

- Киевом.

- Киевом клянусь и всем самым дорогим на свете!

- Крест целовать можешь?

- Готов.

Иваница поискал глазами крест. Мечи, копья, щиты, седла, хищные птицы свистят крыльями над головой. Креста не видно нигде.

- На себе имеешь крест?

- Имею. Кипарисовый ромейский. Сам игумен Анания подарил. Привез его... Четыре буквицы "Б" вырезаны на кресте: бич божий бьет беса.

- Бараном был, бараном будешь. Вот уж! - сказал Иваница со злой улыбкой. - Не нужен мне этот твой крест.

Иваница снова отпустил Сильку. Оба тяжело дышали. Силька поправил на себе одежду, показывая тем самым, какой он аккуратный, следовательно, пустой и ничего не стоящий человек, по мнению Иваницы.

- Кому же не далась: тебе или игумену? - спросил.

- Обоим.

- Как же было дальше?

- Игумен не поверил мне, а чтобы отомстить, дал знать слепому Емцу, отцу Ойки, тот поклялся пробить меня копьем. Страшный человек. Слепой. А кого хочешь пробьет копьем на один лишь звук голоса. Игумен, видно, оговорил меня перед Емцом. Сказал, будто я хотел обесчестить его дочь. А перед тем она приглянулась князю Игорю. Вот Кузьма, брат Ойки, и решил отомстить Игорю. Об этом я узнал от Кузьмы. Уже когда бежали вместе. Из Киева меня игумен спровадил, делая вид, что спасает от слепого Емца. Дал коня и на дорогу всего и сказал, куда ехать. А тем временем, вышло, спровадил он и Кузьму, шепнув, что того за угрозы невинному схимнику Игорю князь Изяслав бросит в поруб, где ему и конец придет. Кузьме дал коней и княжескую гривну для свободного проезда по всем землям. Обещал еще дать золота, когда доберется до Юрия Суздальского и пристанет к нему в дружину.

- Узнали друг о друге в дороге?

- Да.

- И про игумена друг другу сказали?

- Сказали.

- Что обмануты им, поняли?

- Почему же обмануты? Спасены - так считали.

- А теперь кем себя считаешь? Дураком?

Силька еще, наверное, не до конца верил, что избавился от этого страшного человека.

- Кто же ты есть? - спросил он тихо.

- Запишешь, может, в княжеские пергамены? Напрасные усилия. Для меня там места не отведено. Я Иваница. Вот и все. И запомни: никому о том, что мы тут говорили, ни звука.

- Клянусь милосердным богом. Ум мой от бессилия падает ниц перед тобой.

- Я не бог и не князь, передо мною падать не следует, иди и молчи вот и все. Да говори всегда правду до конца. Ври, да не попадайся. Пойманный единожды - дурак, дважды - негодяй, на третий раз лишается языка. А ты мог лишиться жизни.

Они разошлись в разные стороны, будто ничего между ними и не произошло, только и было следа от их стычки что метание потревоженных соколов и кречетов в княжеской оружейне.

Дулеб стоял на том же самом месте, что и на рассвете. Жаждал одиночества, чтобы хоть как-нибудь разобраться в мыслях, но не мог сосредоточиться ни на чем: мешал заснеженный лес за рекой, который нагонял воспоминания, окутывал душу грустью, напоминал о тщетности всего на свете, кроме единственного, чего он, Дулеб, теперь не имел и уже никогда не будет иметь, и это единственно сущее на свете всюду, ныне и присно - любовь.

Какая сила могла толкнуть его погрузиться в мир жестокой ненависти, в позорный и нечеловеческий мир, где господствуют законы неправды, где люди похожи на рыб, которые глотают одна другую, где нарушение прав не восстанавливается, преступления остаются безнаказанными, предрассудки не разоблачаются, где самые грязные намерения освящаются благословением божьим, где суета людская, нарядившись в богатые одежды правителей, держится у власти благодаря страху, равнодушию или первобытной тупости.