Отправлялись так. Впереди - князья Юрий и Андрей. Оба при оружии, в панцирях и шеломах, ибо к каждому походу нужно относиться с надлежащим уважением, все начинается с князя, и если он пренебрежет чем-нибудь, то еще больше пренебрегут люди, войско нарушит порядок и разбежится от одного лишь вражеского восклицания, враги же появляются всегда там, где их никогда не ожидаешь.

За князьями следовал Дулеб, рядом с которым ехал Вацьо, растаптыватель сапог, человек и не очень нужный в походе, но без него Долгорукий не отправлялся никуда и привык держать его как можно ближе к себе. За этими двумя ехали несколько ближайших людей великого князя, среди которых оказались Иваница и Силька, выпущенный вперед не столько из уважения, сколько для того, чтобы этот юркий монах не исчезал из поля зрения; далее ехала княжна Ольга в устланных коврами санях, не желавшая отставать от отца, да, собственно, и князь тоже не очень рвался от дочери, то ли дело старшая Евфимия, она уже княгиня, должна готовиться к свадебной поездке, Суздальский край для нее - нечто прошлое, бывшее; немало изъездила она зимой, когда они с Ольгой, будучи еще детьми, вместе с покойной матерью, которая не оставляла отца ни в одном походе, отправлялись при любых морозах, при любых метелях в безбрежность лесных дорог и переходов, в конце которых не всегда было тепло и пристанище, ибо часто приходилось довольствоваться и обыкновенным костром, в то время как дружина всю ночь отгоняла волков, которые нагло лезли чуть ли не в самый огонь, не боясь обжечь свои хищные морды. За санями скакала немногочисленная дружина: Юрий не любил держать возле себя много людей; кроме того, значительную часть дружины он оставил Ростиславу. Далее ехали ловецкие с псами и хищными птицами, везли припасы для княжеской семьи, на санях и на вьючных конях; замыкал поход обоз пустых одноконных саней, было их много, растягивали они поход в длинную цепочку, и Дулеб, оглядываясь, с удивлением подумал, как же князь сумеет разместить в каком-нибудь селе такое множество людей и коней, - ведь тут хватило бы на десяток сел!

- Вот так, лекарь, - посмеивался Долгорукий, глядя на бесконечный обоз саней, - проходит вся жизнь наша, как этот обоз, в котором голова не видит хвоста, хвост не видит головы. Ибо разве князь в состоянии увидеть весь свой люд и разве все люди увидят когда-нибудь своего князя? Идешь к ним и никогда не дойдешь, не хватит тебе целой жизни. А куда и доберешься, найдешь всюду боярина. Уже сидит, уже там, уже тебя опередил. Вот об этом тебе молвил, хотя знаю: чужды тебе эти хлопоты. Ты стоишь между жизнью и смертью.

- Все стоим, - сказал Дулеб.

- А я еще между людом и боярами. Никто этого не поймет.

- Хотел бы это понять, буду стараться, - с неожиданной откровенностью промолвил Дулеб. - Не выходит из головы вчерашний наш разговор, княже.

Перед отъездом Дулеб имел разговор с Долгоруким. Юрий сам пригласил его в свою повалушу, там, не угасая, горели с шумом и треском, как во всех палатах в Кидекше, дубовые дрова. Князь, легко одетый, попивая излюбленное свое просяное пиво, сидел за столом, просматривал какие-то грамотки, некоторые из них, как заметил Дулеб, имели печати свинцовые, серебряные, а то и золотые, - следовательно, присланы были от великих властелинов. Приглашенный сесть, Дулеб сразу же начал было о своих сомнениях и колебаниях в отношении киевского дела, сказал, что не дает ему покоя мысль, зачем было такому человеку, как игумен Анания, бросать подозрение на князя Юрия, или, может, он хотел этим отомстить за то, что Юрий выступил против избрания митрополитом Клима Смолятича, а всем ведомо, что Клима, монаха Зарубинецкого монастыря, прочил в митрополиты князю Изяславу именно игумен Анания, хотя это тоже точно не установлено.

- Преждевременный разговор, - прервал его Долгорукий, - позвал тебя, лекарь, не для этого. Выяснив дело до конца, когда найдем тебе и другого человека, тогда и скажешь все. Не буду мешать тебе. Сегодня хотел о другом. Не знаю, нужно ли. Но едешь со мной по моей земле, увидим, может, многое. Принадлежишь к людям, которые умеют думать, я убедился уже. Не стану призывать тебя подумать, про пятьдесят лет, которые провел я здесь, на этой земле, которая шумела лесом или утопала в водах и болотах, пряталась в диких чащах. Не люблю упоминаний, хвалиться тоже не люблю. Научился этому от своего отца Мономаха. Все вспоминают большие походы, а он всегда помнил тот самый короткий и самый бесславный поход против половцев на Триполь, когда любимый брат Ростислав утонул в Стугне. Мономах страдал от этого до самой смерти. Выиграть восемьдесят битв, а одну проиграть и потерять любимого брата? Зачем тогда все? Вот так и у меня. Ты слыхал мой спор с князем Андреем о писаниях. Идет он у нас издавна. Не сходимся с сыном. Дело это наше, не касается оно никого, с тобою тоже не говорил бы, если бы не приехал ты ко мне, и не гостем, не другом, а врагом, - правда, врагом невольным, неосведомленным, а за незнание людей карать не следует.

Потому и хотел тебе кое-что показать. Вот пергамен. Тут сшито несколько шкур. Никто не ведает про них, никто не видел никогда, хотя нет здесь никакой тайны. Попробовал я вмещать свои годы, проведенные в этой земле, на пергамене, не давая им выходить за пределы одной строки. На каждый год - не больше строки. Посмотри просто так, потому что читать здесь нечего, когда же поедем, увидишь, сколько оставалось каждый раз за этими строчками, и уже тогда подумай не столько обо мне, сколько о тех людях, которые борются тут за жизнь свою и за всю нашу землю, которая все больше распадается, раздираемая междоусобицами, и нет силы, которая собрала бы всех воедино.

Он подвинул по столу к Дулебу большую, в толстой коже книгу, которая имела в себе лишь несколько пергаменных хартий, скрепленных шнуром и золотой печатью, с изображением готового к прыжку льва, под которым стоял еще какой-то знак, похожий на перевернутый лук с наложенной на тетиву стрелой.

- Это лук? - спросил Дулеб.

- Угадал. Именно лук.

- Почему же нацелен не на льва, а вниз?

- Лев - это сила. Стремительная сила, которую остановить никому не дано, а лук направлен в землю. Знак мира. Потому что человек должен жить в мире. Это мой княжеский знак.

- А тем временем ведешь войны на юге, и уже множество лет.

- Веду и буду вести. Еще увидишь и мои войны, лекарь. Все увидишь. На это надобно время. Я не привык что-либо скрывать.

- Однако записи, сам говоришь, вел такие, что тут больше скрыто, чем сказано.

- Посмотри и на записи. Можешь спрашивать. Обо всем. Пока я жив, обо всем могу сказать.

Дулеб взглянул на пергамен. Две хартии, по двадцать строчек каждая, еще десять - на третьей. Целая жизнь.

Записи о рождении детей. Смерть отца и братьев. Смерть матери, жены Ефросиньи, или Фро. Походы. Закладывание городов: Переяславля, Москвы, Городца, Стародуба-на-Клязьме, Костромы, Галича, Звенигорода, Вышгорода у впадения Протвы в Оку, Коснятина.

Прослежено также, кто и когда сидел в Киеве. Были годы пустые. Ничего значительного, - следовательно, пустой год.

Более же всего - это бросалось в глаза сразу же - обозначено голодных лет. Они стояли то одиноко, то шли один за другим, то чередовались с щедрыми, но все равно нераздельно господствовали среди этих пятидесяти лет лета голодные, когда все вымокало от дождей, или вымерзало от неожиданных морозов, или выгорало от зноя, или просто погибал урожай от божьего гнева, и люди ели конину, псов, кто что мог найти, умирали по всей земле, и трупы лежали на торжищах, на улице, на дорогах, и от смрада живые были не в силах выйти из своих жилищ.

Голод разливался по земле, словно мутные воды, оратаи бросали свои орала, разбегались по городам, пухли там и умирали, а кто оставался в селах, ел, будто скотина, траву и гнилое дерево и точно так же умирал, и не было им числа, и не было конца этому бедствию.

- И ты вспоминаешь, княже, - вздохнул Дулеб. - А говорил же: ничего не хочешь вспоминать. Каждые пять лет - голодный мор. Каждые полгода военные опустошения, пожары, страдания, а ради чего? Может, ради бога? Но ведь бог не думал про людей, страдая, так нужно ли людям страдать ради бога?