— Так и с тобой, ты не красива красотой манекенщицы, в тебе другое, неизмеримое, заоблачное. Но ты именно в моих облаках.
— Откуда ты знаешь? — спросила я.
— Ты ведь сама сказала, энергия. А потом я чувствую, я ведь артист, это моя работа — чувствовать.
— Тебе сколько лет? — спросила я почему-то.
— Тридцать один.
Он был на три года старше меня. Мы молчали, Дино смотрел на меня, мне стало неудобно, столько страсти вмещал его взгляд.
— Знаешь, ведь даже Джоконда некрасива.
Я сначала не поняла, при чем тут Джоконда? Но потом до-гадалась.
— Она некрасива, более того, зла. Если смотреть внимательно, замечаешь, как она высокомерна, как недобро усмехается. Она страшна в своей некрасивости. Но она тоже улет в запредельное…
Он опять жестикулировал, мне нравились его руки, халат задрался, освободив их до локтя, хотя про Джоконду и про заоблачное больше не хотелось.
— Я поняла, — улыбнулась я и снова опустила голову. Мне было неловко, так он смотрел на меня.
— У тебя пронзительный взгляд, — сказала я, — как будто ты раздеваешь меня.
— Я раздеваю тебя, — согласился Дино.
— Зачем? — Я не хотела ехидства, но все же не смогла удержаться. Но он не заметил.
— Потому что я хочу тебя, — сказал он как само собой разумеющееся.
Дино встал, и как бы в подтверждение его слов я увидела сильно оттопыренную полу халата. Он взял меня за руку и потянул к себе.
— Нет, нет, — сказала я, отстраняясь, — я тебя больше не трогаю.
— Можешь трогать, — улыбнулся он, — ничего не бойся.
— Вообще ничего? — Я подняла глаза и заглянула в его лицо.
Он кивнул.
Я давно уже стою, не двигаясь, прислонившись к стволу большого, где-то наверху разбросанного в разные стороны дерева. Но здесь, внизу, оно стройное и прямое, хотя совсем не молодое, если судить по его толстой, непробиваемой коже. Я, наверное, остановилась оттого, что не смогла совместить свой шаг с шагом воспоминаний, видимо, движения мешали и потому должны были отступить.
Я не понимаю, где я нахожусь, куда я забрела, меня окружает совершенно незнакомый лес. Я вообще не могу долго воспринимать лес по его составляющим, по всем этим веточкам, листикам, корешкам, его слишком много для моего зрения, и потому он быстро сливается для меня в единую неразборчивую массу. Я не различаю ни отдельных деревьев, ни кустарников, ни хвои, а только все в целом, шумящее и возбужденно волнующееся где-то там наверху.
Я оглядываюсь вокруг, становится прохладно, да и вообще пора выбираться. Я прищуриваю глаза, чтобы разделить зеленые, бурые, желтые наплывы и расставить их по местам. Потихонечку определяются корявые переплетения, я могу уже различить выпуклые наросты на стволах, траву, ягоды, даже паутину. Под ногами оказывается тропинка, зыбкая, едва различимая примятость, теперь остается решить, в какую сторону идти. Собственно, мне все равно, тропинки, как правило, куда-нибудь приводят. Как правило, усмехаюсь я и направляюсь туда, где чуть светлее от разряженности деревенеющих тел.
Разряженность не обманывает, и сначала прорывается свет, как яркое белое на белом тусклом, цвет на цвете, свет на свете. Я люблю этот прием, особенно у Ван Гога в подсолнухах, желтое на желтом, грязное желтое на желтом чистом, только и всего. Так и здесь. Деревья разжались, и вместе с ними отошла окутывающая неразбериха леса, и свет ринулся в это освобожденное пространство яркостью незащищенного, раскрытого настежь неба.
Конечно, я знаю это место, я была уверена, что не потеряюсь, как можно заблудиться в дружественном царстве? Ну да, вот за тем лесным выступом будет дом, а потом небольшой луг, а потом поле, на нем постоянно что-то растет, а дальше я не знаю: я дальше никогда не заходила. Это странно, думаю я, ноги сами вели меня сюда, так в ковбойских романах усталый всадник отпускает поводья и лошадь выводит его к жилью. Мои ноги — моя лошадь, усмехаюсь я, они и привели меня к ферме, которая как раз и запасает меня скудным, но свежим рационом.
Я иду к дому, во дворе вихрастый мальчуган лет тринадцати, он подбрасывает вверх бейсбольный мячик и при этом еще ухитряется взмахнуть битой, пытаясь настигнуть ускользающий вниз комочек. Но это трудно, и шарик падает к ногам на землю. Мальчик поднимает мячик, подбрасывает и снова замахивается битой. В его настойчивости мне видится одинокое, тщетное упорство. Тщетность проступает отовсюду: и от хрупкой фигуры, и от нелепых, не находящих ничего, кроме воздуха, взмахов, и от самого двора, и даже от леса, даже неба, все пронизано нескончаемым, жалким одиночеством.
— Давай, я тебе брошу, — говорю я, и он от неожиданности резко поворачивается, он, видимо, не сразу понимает, откуда взялось это нелепое женское чудо в неуклюжей одежде.
Мальчишка ничего не отвечает, а только молча протягивает мне шарик, гладкий и твердый, приятный в руке. Потом он отбегает и встает в позу, развернувшись корпусом и поводя в замахе битой. Почему-то только сейчас, не вблизи, а именно на расстоянии, я замечаю, что все его лицо в веснушках, и это придает его натужной, выученной по телевизору позе милую, детскую беззащитность. Я кладу книгу на крыльцо, давно, еще в школе я неплохо умела бросать бейсбольный мячик, делаю два быстрых шага вперед и бросаю. Шарик крутится в воздухе и уже ныряет под биту, но в это время я вижу, как край ее растворяется в воздухе, тут же раздается всплеск столкновения, и мячик взвивается по дуге вверх. Я бегу за ним, но жухлость травы путается под ногами, и я успеваю пробежать лишь треть расстояния, когда он шлепается в легко вмявшуюся траву.
— Давай еще, — кричу я, и мальчик опять ничего не говорит, а только снова встает в позу. Снова его бита, заведенная за плечо, медленно колышется, и все снова повторяется: взмах, шлепок биты по мячу, мой неудачливый бег, а потом мячик снова утопает в земле.
— Еще раз, — опять кричу я. Мне теперь нравятся и эта поляна перед домом, и этот молчаливый мальчик, и сама игра, и азарт, который она приносит. Мы играем с полчаса, я устала, и броски мои обретают вялость, теперь он совсем без труда ловит их своей расширяющейся битой.
— Ладно, — говорю я, — ты выиграл, я устала.
— Нет, — он отбрасывает биту на землю и подходит ко мне, — никто не выиграл.
— Как это так? — спрашиваю я.
— Мы ведь не на счет. К тому же вы хорошо бросали.
— Но ты ведь все время попадал, как бы я ни бросала.
— Ну и что, — отвечает он, — то, что я попадал, не значит, что вы плохо бросали.
Он прав.
— Хорошо, — говорю я, — ты прав. Мы просто играли, да? — Он пожимает в согласии плечами. — Как тебя зовут?
— Скотт. — Серьезность в фигуре и в лице прошла, он живой и общительный, этот мальчик. — А вас?
— Джеки.
— А вы надолго пришли? — спрашивает он, задрав голову. Он еще намного ниже меня.
— Нет, — улыбаюсь я, — я сейчас уйду.
— А… — Я слышу, что он разочарован, и от этой только в детстве возможной искренности мне становится тепло. — А куда?
— Я живу в доме над океаном, вон там. — Я показываю рукой. — Твой отец привозит мне продукты, ну, знаешь?
— А… — опять говорит он, — так вы живете вместе с Джимми?
— С Джимми? — переспрашиваю я. — Кто такой Джимми?
— Как? С Джимми, который приходил к нам. Он ведь жил в этом доме.
— Когда он приходил? — Я почему-то настораживаюсь. Я не знаю никакого Джимми, слыхом не слыхивала.
— Где-то весной. Подождите, сейчас точно скажу. Мальчик садится на крыльцо, я присаживаюсь рядом, все Еще сжимая в руке неподдающуюся твердость мяча.
— У меня каникулы были, значит, полгода назад.
— И долго он там жил, в этом доме? — Я пытаюсь не испугать его заинтересованностью. Я спрашиваю как бы невзначай, как бы от желания поболтать, я даже замахиваюсь и кидаю мячик туда, где лежит его бита.
— Я думал, он и сейчас там живет. Я думал, вы с ним вместе.
— И часто он приходил? — Я бы еще чего-нибудь кинула, но было нечего.
— Да нет, всего раза четыре, пять. Мы с ним в баскетбол играли, но он не умел особенно.