— Ты обыгрывал его?

— Нет. Он ведь выше. Он вставал с поднятой рукой, и я не мог допрыгнуть, но вообще-то я лучше играю.

Он замолкает. Я думаю, как бы еще расспросить об этом Джимми, но ничего не приходит в голову.

— Вы пешком домой пойдете? — спрашивает он и снова поднимает на меня глаза. Теперь я и вблизи разглядела веснушки.

— Да, — говорю я, — через лес.

Он понимающе кивает, а потом снова спрашивает:

— Хотите, я скажу отцу, и он вас подвезет.

— А где отец?

— Да он недалеко, там, — он указывает рукой, — я могу сбегать.

— Да нет, я лучше прогуляюсь. — Мне действительно не хочется трястись на машине.

— Как хотите, — говорит маленький Скотт, я опять разочаровала его.

— Хотя, — говорю я, — мне ведь все равно нужны кое-какие продукты. К тому же твоему отцу не надо будет приезжать ко мне послезавтра.

— Так мне сбегать? — спрашивает он с живостью, и я думаю, что он просто хочет увидеть отца.

— Давай, — соглашаюсь я, — сгоняй.

Я сижу у них уже часа полтора. Сначала отец, крупный, медленный и очень основательный, готовит мне пакеты с едой, пока я с его женой, у которой удивительно ясный, открытый взгляд, пью кофе на кухне. Потом он заходит и тяжело садится за стол, она тоже наливает ему кофе, и он спрашивает, не хочу ли я остаться на вечер и пообедать у них, но я отказываюсь. Они очень милы, я бы с удовольствием болтала еще, но я устала и от разговора, и от людей, видно, отвыкла. Мне хочется быстрее попасть домой, я представляю, как сладко я улягусь на диване, набросив на себя теплый, ласковый плед, и открою книгу, я соскучилась по ней.

— Хорошо. Я вас сейчас отвезу, — соглашается хозяин и шумно отхлебывает из кружки. Все же я сижу еще минут двадцать, видимо, и им тоскливо в этом безлюдном захолустье, видимо, даже они, привычные к одиночеству, порой тяготятся им.

Мы садимся в маленький грузовичок и трясемся по ухабам лесной, даже не дороги, а, скорее, просеки, и он что-то рассказывает, голос его тяжеловесен, так же как и все в нем. Я не слушаю, а только киваю, пытаясь придумать, как бы незаметно расспросить его о Джимми. Я ничего не могу придумать и только потому, что мы уже подъезжаем к дому, спрашиваю грубо, в лоб:

— Джон, а этот Джимми, который жил здесь до меня, он, что, тоже из Нью-Йорка? — Как будто это единственное, чего я не знаю о Джимми.

Мой водитель задумывается, и я пугаюсь, что он ничего не скажет.

— Джимми, — вопросительно произносит он, — какой Джимми? А, этот, который был весной, я чуть не забыл. Вот память!

Он смотрит на меня, ожидая поддержки. Я улыбаюсь.

— Он из Нью-Йорка? — теперь уже он спрашивает меня, но я молчу. — Откуда я знаю, может быть, и из Нью-Йорка. Все писатели живут в Нью-Йорке, если не в Мэйне. — Он смеется, мне кажется, в такт автомобильной тряске.

— Так он писатель, — говорю я как бы сама себе. — Он снимал этот дом?

— задаю я следующий вопрос.

— Да нет, по-моему, он хотел его купить. Потому и приехал. Говорил, что здесь писать лучше: лес, океан, да и вид с веранды потрясающий. Впрочем, чего я вам-то говорю?

— И что, не купил?

— Вот этого не знаю. Может, ему не понравилось что, а может, запросили дорого. Не знаю.

Значит, дом предназначен для продажи, думаю я, значит, его могут продать в любой момент. Мой дом, мое убежище, мое спасение.

— В общем, он здесь проваландался недели две…

— Что? — Я не понимаю, о чем он.

— Я говорю, что Джимми, писатель этот, все ходил тут, смотрел. Рассказывал, что должен прочувствовать, как ему писаться здесь будет. Говорил, что от места очень зависит. Но так, видимо, и не решился.

— Ну и хорошо, что не решился, — зачем-то вставляю я. — Я сама его куплю.

Я замечаю, что мой собеседник смотрит на меня недоверчиво, но и уважительно одновременно.

— Дом-то дорогой, наверное, — предостерегает он.

— Да, — говорю я, — я знаю. Он и для меня дорогой.

Я действительно твердо решила, как только приеду в город, наведу справки, кто продает дом, и куплю его. И я добавляю, так как надо скоро прощаться:

— Вот тогда буду к вам часто на обед ходить.

Он снова смеется, мой добродушный собеседник, в такт уже тормозящих колес.

Как это важно, ощущение уюта, и ведь не поймешь, что именно его создает. Считается — любимые люди, семья, но ведь и не только, бывает, что запах, цвет или тепло, или, наоборот, ощущение прохлады. А бывает, что и снег за окном, или, что совсем странно, усталые, спешащие по улице люди. Как его определить, состояние души? Иногда ведь маешься без повода, не зная, куда себя приложить, а иногда все сживается с тобой и умиротворяет, и чувствуешь себя покойной, хотя и не знаешь почему.

Так и со мной: сначала диван податливо скрипит, и старая, толстая, местами потертая кожа прогибается кусками вмятин. А потом толстый пушистый плед и ровность секундного отсчета часов накрывают меня, и я расслабленно тянусь, удивленно понимая, что улыбаюсь, беспричинно, не для кого, даже не для себя. Мне хочется спать, и я закрываю глаза, свет совсем не мешает, наоборот, мне хочется заснуть при свете и во время сна, легкого, почти надкожного, знать, что ничего не меняется: все тот же свет, все тот же мерный звук, и так будет всегда.

Я и просыпаюсь с улыбкой, я свежа, на мне нет вялых следов дневного сна, и первое, что я делаю, это беру в руки книгу. Я открываю, как всегда наугад, и выбираю взглядом главу.

Возможно, люди видят мир по-разному. Нет, я не имею в виду банальное, что мир разноликий и у каждого свой субъективный взгляд. Я о том, что основные понятия, такие, как цвет и форма, у каждого человека абсолютно отличные. Так как это звучит абстрактно, то приведу пример.

Представим себе двух индивидуумов. Одного зовут «А», другого «Б». Оба они смотрят на полотно, выкрашенное в определенный цвет, и оба считают, что этот цвет — голубой, и оба называют его голубым. Но предположим, что цвет относителен и распознается людьми по-разному. Тогда оба, и А, и Б, видят один и тот же цвет не одинаково, хотя называют его одним именем: «голубой». Возможно, что в сознании А этот цвет представлен так, что, если бы он оказался аналогично представленным в сознании Б, тот назвал бы его красным. То есть оба видят его по-разному, но каждый из них тот цвет, который видит, называет голубым. И так во всем. Цветовая гамма у А и Б не совпадает, но совпадают названия. Например, небо оба называют голубым, листья зелеными, хотя то, что для одного зеленый, для другого, возможно, желтый.

Как же получилось, что А и Б называют разные цвета одним и тем же именем? Очень просто. Допустим, А является отцом Б. Когда Б немного подрос, А выводил его на улицу и говорил: «Посмотри, какое голубое небо». Тогда Б задирал голову и запоминал, что цвет, который он видит, называется голубым (хотя, повторим, что это совсем другой цвет, не тот, что видит папа А). С тех пор сынок Б всегда, когда видит цвет, похожий на цвет неба, называет его голубым, и А с ним соглашается, так как он тоже называет этот цвет голубым. Хотя опять-таки тот и другой видят разные цвета. Так и с зеленым, и с желтым цветом, и с красным, и с черным.

Называя цвета одних и тех же предметов одним и тем же именем, А и Б никогда не поймут, что видят их по-разному, и никогда не изобличат друг друга. Но если, предположим, А хотя бы на мгновение увидел мир, как Б, он бы подумал, что сошел с ума, потому что небо для него стало бы желтым, деревья — фиолетовыми, лица людей — синими и так далее. Конечно, физик скажет, что цвет — это точное понятие, определяемое длиной волны. Но, возражу я, где гарантия, что каждый из нас одну и ту же волну одинаково интерпретирует?

Цвет — это только пример. То же самое может произойти с другими зрительными образами, и со слуховыми тоже, и вообще со всеми органами чувств. Например, дерево, которое видит А, вообще не напоминает дерево в представлении Б, а напоминает, скажем, муху. Или не муху, а нечто совершенно отличное, что в представлении А не существует вовсе. Но оба они будут называть дерево деревом, если и тот и другой с детства знают, что это и есть дерево. И они никогда не узнают, что видят его по-разному. И так со всем.