— А мы тут при чем?

— Как при чем? Нас как раз вечеринка и интересует. Будут разные люди, которых я хочу увидеть.

Я взяла сумочку и вышла в гостиную, стуча по паркету каблучками. Джонни посмотрел на меня изучающе, как всегда немного насмешливо, но я привыкла.

— Я все же не прав, — сказал он, поднимаясь с кресла. Я удивленно подняла брови. — Ты несомненный источник удовольствия, и я не прав, что не использую его. Не утоляю, так сказать, жажды.

Я улыбнулась, я хотела ответить в том же духе, что-нибудь про видимое отсутствие у него жажды, но не нашлась. Только спускаясь с лестницы, я придумала ответ, но он уже говорил о чем-то другом, и получилось бы невпопад.

Мы сидели в первом ряду. Зал со зрителями, их ерзаньем, покашливанием, шепотом оставался далеко за спиной и как бы не существовал вовсе. Помещение оказалось небольшим, и наши кресла находились на расстоянии метров двух от сцены, не больше. Артисты были так непривычно близко, что можно было буквально вытянуть руку и дотронуться, я не только видела их глаза и чувствовала энергию их движений, я даже слышала запахи их тел. От этого, наверное, мне казалось, что играют они только для меня, что ни сзади, ни рядом со мной никого нет, только я и они, я даже ловила их взгляды, они втягивали меня в действие. Это волшебное ощущение близости к лицедейству было настолько завораживающим, что я и вправду забыла, что существует другая, реальная жизнь. Та, которая происходила перед моими глазами, настолько поглотила меня, что я могла бы подняться на сцену и сразу, без подготовки, даже не зная действия, стать частью его. Я выгнулась и подалась вперед, почти не дыша, боясь упустить, потерять движение, взгляд, вздох, я еще никогда не была так напряженно внимательна, и они, мои собратья на сцене, чувствуя мою искренность, теперь обращались только и именно ко мне.

Спектакль окончился, но я еще пребывала в нем, я чувствовала, что краска не сошла с моего лица, и глаза не потеряли блеска, и все во мне как бы вытянуто вверх эмоциональным накалом. Джонни находился рядом, он, как истинный кавалер, взял меня под локоть и, улыбаясь своим слишком открытым лицом, слегка приподнявшись на цыпочки, прошептал мне на ухо:

— На тебя все смотрят, — а потом громче, — мне неловко рядом с тобой стоять.

— Ладно, пусть смотрят, — снизошла я. — Я сегодня только с тобой, Джонни.

— Не зарекайся.

Только и услышала я, потому что он уже тащил меня через толпу, цепко держа за руку, он с кем-то здоровался, кого-то хлопал свободной рукой, даже успевал о чем-то договариваться. Потом мы шли по извилистому лабиринту, придавленному низким потолком с бесконечно бегущими вдоль него трубами, и все в этом постоянно теряющем направление коридоре выглядело не правдоподобным еще из-за хаотичных, вздутых от сквозняка, настенных театральных вывесок, эстампов, афиш. Мы опять повернули и просто влетели в размякшую, галдежную, непонятно когда успевшую, но уже прокуренную и подпитую толпу. Народ уже был при деле, многие держали в руках бумажные стаканчики, все говорили разом, не слушая собеседника, и было шумно и потно, что в целом означало — весело.

Джонни мгновенно растворился в толпе, все его знали и были рады ему, я следила взглядом, как он интуитивно, чутьем находил для каждого нужное выражение лица, подходящую улыбку, движение рук. «Это его талант — общаться, — подумала я, — он неотразим в общении, есть в нем эта легкая, почти воздушная харизма. И не то чтобы он внешне особенно привлекателен, не то чтобы говорил отличительно умно, а ведь притягивает. Он, конечно, знает о своем обаянии и пользуется им, а почему бы и нет, каждый использует свой талант, если он есть, конечно». Я ведь знала про Джонни, он не может поддерживать отношения долго, во всяком случае с женщинами, и я догадывалась почему, но даже когда он их прерывал, он делал это безболезненно легко, так что и обижаться было нельзя.

Я взяла стаканчик и отошла к стене, сделала глоток, во рту стало сладко и вязко, достала сигарету, чиркнула зажигалкой. Мне было немного неловко, все, казалось, знали друг друга, и чем шумнее и пьянее становилось вокруг, тем более неуютно чувствовала себя я, ненужной и случайной. Это ощущение чужого счастья, происходящего рядом и кажущегося таким доступным, только протяни руку, это ощущение, я знала, обманчиво: чужое счастье всегда обидно недостижимо. Пару раз ко мне подходили мужчины и пытались заговорить, но, видимо, я передавала свою стесненность собеседнику, и он сбивался и не находил, что сказать, и пауза, становясь удушливой, нависала, и разговор рассыпался.

В результате мне не оставалось ничего другого, как просто глядеть по сторонам. Артисты, которых я только что видела на сцене, переоделись и стали неотличимы от всех остальных, и хотя я пыталась распознать в каждом из них еще не затухнувшую связь с только что жившими героями, но не могла. Интересно было и то, что на сцене их тела, так же как и голоса, служили им лишь инструментом — подвластным, удобным. Я еще подумала тогда, что выставленное напоказ тело сразу теряет запретность и недоступность. Смотря спектакль, я предполагала, что наверняка они все спят друг с другом, что между ними нет барьера, что близость должна быть естественна здесь, в их мире, как выход на сцену каждый вечер. Я даже проводила в уме невидимые любовные ниточки, связывая ими тех или иных.

Но, видимо, я ошиблась. Здесь, в этой прокуренной и насквозь пропитанной шумом комнате, артисты выглядели отстраненными друг от друга, даже чужими. Актеры мужчины привели с собой девочек со стороны, актрисы — мужчин, тоже совсем нетеатральных. Я смотрела и думала, что, наверное, театральная среда стала для них привычной и не волнует больше, в то время как мир за пределами театра нов и притягивает своей неожиданностью.

— У вас интересная зажигалка, — раздался резкий голос, и я вздрогнула от неожиданности.

На меня смотрел пожилой человек, почти старик, невысокий, верткий, он чем-то напоминал преждевременно состарившегося Джонни, если бы не костыль. Я заметила, что он немного волочил ногу, но при этом ловко со всем управлялся, и костылем, и хромой ногой, стаканчиком в руке, настолько ловко, что я устало подумала: «Еще один».

— Да, — сказала я, — правда.

Я действительно вертела в руках зажигалку, старую, еще бензиновую, с необычной гравировкой.

— Можно посмотреть? — поинтересовался он и причудливо повернул голову, чуть наклонив шею, отчего стал похож на птицу.

Я улыбнулась и протянула зажигалку. Он повертел ее в руках и вернул.

— Вы как-то причастны к театру? — спросил он, опуская подмышку на костыль. При этом его голова тут же легла на плечо и, чуть вывернутая, озиралась вокруг. Теперь птица казалась ученой, умеющей говорить.

«О, Господи, — подумала я, — началось». Но все же я заставила себя и сложила губы в еще одну вежливую улыбку.

— Нет, нисколько.

— Странно.

Он осмотрел меня с головы до ног, даже отступил назад, чтобы было удобнее, честное слово, только итальянцы позволяют себе такое.

— У вас богатая фактура, я так и вижу вас в движении.

— Хотите, я пройдусь, — сказала я. — Мне только платье мешает, узкое очень, но я могу снять.

Он рассмеялся, впрочем, улыбка, искусственная, полузастывшая, и до этого не сползала с его лица. Глаза смотрели остро и холодно и совсем не подходили ни к смеху, ни к веселью.

— Это смешно. — Слава Богу, он понял, что я шучу, хотя ничего смешного в моих словах не было. — Нет, не надо, я и так вижу. Вы ведь американка? — вдруг спросил он, и опять улыбка неестественно расползлась по его лицу.

— Да, — ответила я, — как вы так проницательно догадались? Не может быть, чтобы по акценту. — Видимо, это опять было смешно, потому что он вновь засмеялся.

— Да уж, различил.

Он продолжал посмеиваться, но в смехе его не было веселости, он даже не хотел этого скрывать. Плечо его снова плюхнулось на костыль, и голова сразу перекосилась, даже глаз отъехал в сторону, он и вправду был похож на птицу, и, вот так продолжая скособоченно разглядывать меня, повторил: