«Джонатан родился в Америке, — писала я Стиву, — но, попав еще ребенком в Европу, жил с родителями в разных странах. Он свободно говорит на пяти языках и любит рассказывать о себе невероятные истории, и я бы не верила, если периодически не убеждалась бы в их правдивости. У него смешное добродушное лицо, высокий лысеющей лоб, знаешь, такой очень кожаный, легко складывающийся морщинами. Я вложила в письмо карандашный рисунок, так что ты увидишь. Он всюду меня с собой таскает, знакомит с новыми людьми, кажется, он знает абсолютно всех. Я даже не знаю, почему он проявляет ко мне столько заботы, у нас ничего не было, не волнуйся, он совсем не в моем вкусе. Возможно, ему льстит, что симпатичная девушка боится отойти от него даже на шаг и слушается каждого слова».

«Наверное, так и есть. Каждому бы льстило».

Стив теперь часто соглашался со мной. Он вообще сильно изменился за время нашей переписки, его письма приобрели глубину, наполнились сопереживанием, мне казалось, что я ощущаю его присутствие.

«Может быть, — писала я ему, — мы оба обречены на перемену. То ли разделяющее расстояние изменило нас, то ли невозможность физически присутствовать в жизни другого потребовала более полного эмоционального присутствия. Ведь прошло столько времени».

«Дело не только во времени, дело в разлуке, — отвечал Стив. — Это разлука повлияла на нас, заставила переоценить, расставила все по-другому. То, что было важно, стало ничтожно, а то, что воспринималось как естественно данное, как само собой разумеющееся, вдруг оказалось единственно ценным, но уже недостижимым. Разлука и есть тот беспристрастный ценитель, которому под силу подняться над обидами, ревностью, желанием доминировать. Она оставляет только единственно важное, на чем и зиждется любовь — сопричастность.

Я любил тебя всегда, но мог ли я знать, как знаю сейчас, именно благодаря разлуке, что ты — это единственное, что у меня есть в жизни. Что ты — это в какой-то мере я сам. И еще я понял, что сохранить абсолютно чистую любовь, как ни странно, возможно только в разлуке. Она и есть тот саркофаг, над содержимым которого не властно время, и если думать так, то, может быть, и хорошо, что мы разъединены. Ведь только так мы сможем остаться друг в друге навсегда. А все остальные, те, кто еще будет в нашей жизни, разве они важны, разве они имеют значение? Мы ведь знаем, что никто не займет в тебе моего места, так же как и никто не подменит тебя во мне? Мы как бы застрахованы друг перед другом».

«Наверное, ты прав, — написала я в ответ, а потом еще через несколько писем добавила:

— Ты наверняка прав. Ты стал в моей жизни самым важным человеком и навсегда останешься в ней. Ты определил ее и никогда из нее не исчезнешь, что бы ни случилось с нами, со мной. Я и в обратном уверена: я тоже всегда буду в твоей жизни, всегда, несмотря ни на что».

«Так и будет», — согласился Стив.

Постепенно наши письма стали раздвигать рамки обыденных тем, сначала медленно, осторожно, а потом резко, навалом и сразу превратили их в труху, в ничто. Все началось с того, что Стив описал свой визит к проститутке, описал во всех подробных деталях, более того, образно, ярко. Конечно, мне было тяжело читать, даже больно, но потом я сказала себе, что жизнь есть жизнь, мы не виделись два с половиной года, и он прав, нам надо быть предельно откровенными друг с другом. Потому что именно откровенность сближает. После этого в другом письме Стив попросил:

«Напиши мне, кто за тобой сейчас ухаживает».

И я описала, хотя не так, как он, а более сдержанно.

«Подробнее», — попросил он в следующем письме.

«Подробнее что?» — спросила я.

«Все. Расскажи мне все в подробностях. Во всех подробностях».

И я рассказала. Мне даже сложно объяснить, что я чувствовала, я действительно очищалась, как на исповеди, и чем честнее, чем откровеннее я была в своих описаниях, тем больше сбрасывала с себя тяжести, тем легче и спокойнее становилась. Мне казалось, что я пишу дневник, а не письмо, казалось, что только для себя самой, ничего не утаивая. Единственная разница заключалась в том, что дневник мой умел мне отвечать, подробно и умно.

Поразительно, но наши ощущения со Стивом сливались все чаще. Он признавался, что тоже, как и я, испытывает неизвестное ему прежде почти физическое удовольствие от нашей исповедальной переписки.

«Знаешь, Джеки, — писал он, — я долго думал, почему у меня такая странная, кому-то покажется, извращенная потребность все тебе рассказывать. И я наконец понял. Мы уже не можем изменить друг другу. Мы вышли за пределы, в которых находится измена, для нас уже не существует такого понятия. Наша любовь поднялась над всеми условностями, в ней есть только чистота и преданность, и ничто не сможет их ни опошлить, ни оскорбить. Единственная угроза — это скрытность, и поэтому, чтобы избежать ее, я должен научиться полностью раскрываться, только так я смогу приблизить тебя еще ближе, неестественно близко, просто растворить тебя в себе. Чтобы уже невозможно было отличить, где ты, а где я. Ведь ничего не может быть выше!»

Стив был прав, и я была с ним откровенна, как с собой. Хотя рассказывать особенно было нечего: те несколько мужчин, с которыми за два с половиной года флорентийской жизни я встречалась, так, по сути, ничего в нее и не привнесли. Видимо, я постоянно сравнивала этих итальянских ребят со все еще не исчезнувшим, а наоборот, так близко, подкожно щемящим прошлым, и никто из них не выдерживал сравнения.

Я даже не понимала, зачем я встречаюсь с ними, настолько была очевидна обреченность продолжения. Можно было спорить о сроке — неделя, месяц или три? — но не больше. Я писала об этом Стиву, описывая каждого своего нового приятеля, пытаясь найти в каждом что-нибудь необычное, но ничего необычного не было, даже в сексе.

Я прикладывала к письмам рисунки, я даже сделала несколько эротических набросков, я старалась, чтобы Стив узнал в них меня, но я не хотела примешивать фантазию, я изображала лишь то, что происходило, ничего больше. Но то, что происходило, отдавало скукой, и рассказывать было нечего, мне даже показалось по ответным письмам, что Стив разочарован моей итальянской простотой.

Однажды в феврале Джонатан заехал ко мне, как всегда, неожиданно, впопыхах, без звонка. Я сидела одна в своей маленькой уютной квартирке, я уже давно снимала ее, и читала архитектурный журнал, одновременно пытаясь сообразить, куда бы мне выбраться. Я ничего не могла придумать, с последним своим итальянским мальчиком я рассталась месяца три назад и с тех пор ни с кем не встречалась, избегая еще одной заведомой неудачи.

Так что Джонни пришел как раз вовремя, я налила ему смородиновой граппы, я знала, он любил именно смородиновую, он быстро выпил, и я налила снова.

— Ну давай собирайся, поехали, — сказал он, и, хотя мне было абсолютно все равно куда, все же спросила:

— Куда собираться?

— Едем в театр. — Он ходил по комнате, осматриваясь, как бы проверяя, все ли на месте. — У меня пригласительные на премьеру, заедем еще за…

— он назвал пару имен, я знала их, — и прямо в театр.

«Он моя лучшая подружка, — подумала я, — самая верная и бескорыстная, он всегда оказывается рядом, когда я нуждаюсь в нем».

— Поехали. Только дай мне минут десять-пятнадцать, я быстро.

— Давай, мы и так уже опаздываем.

Джонатан встал, подошел к буфету и снова налил себе граппы, потом удобно уселся в кресло.

— А что за спектакль? — крикнула я из спальни.

— Какая тебе разница? — Ему тоже приходилось кричать. — Премьера какая-то.

— Ты театрал, однако. Даже названия не знаешь. — Я уже натянула платье и теперь стояла у зеркала.

— Да ладно. Разве в названии дело. — Он замолчал, и я поняла по продолжительности паузы, что он отпивает из бокала. — Дело даже не в спектакле. Там у них в театре вечеринка после спектакля ожидается по поводу этой премьеры. — Он снова замолчал.

— Ну? — крикнула я, подгоняя его.

— Что ну?